— Ты знаешь, что в Бритавской Гамбии средняя продолжительность жизни меньше тридцати лет? Там коровы живут дольше людей… А в Индии, Бирме, на островах Малайского архипелага… Это же не жизнь! Ты знаешь, что можно было бы сделать в Африке, если бы не расхищали ее богатства? Там можно… Да, я уверен, там можно было бы создать такую гигантскую ирригационную систему, что на ее фоне долина «Импириэл Вэлли» в Калифорнии выглядела бы капустной грядкой!
Президент умолк. Он был взволнован до крайности и тяжело дышал. Люси вдруг стало страшно. А что, если вдруг… Врача поблизости нет. Она не знала, как отвлечь Рузвельта от тревожных мыслей.
Немного помолчав, он добавил уже гораздо спокойнее:
— Что касается меня, то я буду счастлив предоставить независимость Филиппинам. И это только начало.
— А с Черчиллем ты тогда все же договорился? — неожиданно спросила Люси.
— Мы договорились обо всем, кроме коренного вопроса, — весело ответил Рузвельт.
— Какого? Или это государственная тайна?
— Тайна, но я ее раскрою. Ты знаешь, что всем напиткам я предпочитаю коктейль «Манхэттен», божественную смесь виски и вермута. А Черчилль его терпеть не может и всей душою предан шотландскому виски в чистом виде. Здесь мы не пришли к соглашению.
Президент умолк. Молчала и Люся, Думая о чем-то своем, он машинально повернул ручку радиоприемника.
Из небольшого репродуктора полились звуки музыки. Она ворвалась — вернее, втекла, — в машину, так сказать, с полутакта, и сразу же определить, что за мелодию передает радиостанция, было трудно.
И вдруг Рузвельт, схватив Люси за руку, спросил:
— Ты знаешь эту песню?
Люси прислушалась.
— Но ведь это же «Meadowland»! — сжимая ее руку, воскликнул президент. — «Луга»! — И добавил печально: — Сейчас они пропитаны кровью…
— Да, да, — склоняясь к приемнику, проговорила Люси, — это русская песня, ее часто передают в последнее время.
— А ты знаешь, как она поется в оригинале? Слушай! — И своим высоким баритоном Рузвельт, выждав несколько тактов, не то спел, не то произнес речитативом: «По-льюшка, по-оля…»
— Ты знаешь текст по-русски? — удивленно спросила Люси.
— Нет, только начало первого куплета. По-русски песня так и называется «Польюшка, поля…»
— Но откуда ты…
— Первый раз я услышал эту песню в Тегеране. Ее пели русские солдаты. Мне очень понравился мотив. Я попросил Болена — он ведь прекрасно говорит по-русски — узнать, что это за песня. Он мне подробно все рассказал. Песня посвящена героям гражданской войны в России.
— Но сейчас ее, конечно, передают не из России? — спросила Люси.
— Конечно, нет, — снисходительно улыбнулся президент и потрепал Люси по щеке. — Разве такой приемник возьмет Россию? Это, наверное, из Атланты или из Нашвилла.
Оркестр играл «Полюшко» на американский лад, в слегка джазированной аранжировке, но это нисколько не умаляло ее проникновенной выразительности.
— В последнее время все чаще и чаще передают советские песни, — сказала Люси. — А раньше, если передавали русскую музыку, то только старую, дореволюционную. Моя Барбара тоже заметила это и как-то раз даже спросила меня: «Почему?» Ты думаешь, это потому, что наше отношение к России так сильно изменилось к лучшему?
— Это потому, что русские уже на подступах к Берлину, — ответил Рузвельт. — Одним словом, «Stalin isn't stalin'».
Этот каламбур можно было перевести на русский, как «Сталин не канителит». Американская песня под таким названием была популярна в то время.
— Смотри, Фрэнк! — хватая президента за рукав, воскликнула Люси. — Радуга!
Действительно, на горизонте, где в черных тучах появился большой голубой просвет, заиграла всеми цветами радуга, точно выгнутый хвост огромного павлина…
Некоторое время они молча любовались ею. Потом Рузвельт сказал:
— А знаешь, что мне теперь всегда напоминает радуга?
Она вопросительно взглянула на него.
— Тегеран, — сказал президент.
— Тегеран? — удивленно переспросила Люси. — Разве ты там видел какую-нибудь особенную радугу?
— Да нет, — с веселой улыбкой ответил Рузвельт. — Там, за столом конференции, Черчилль в одной из своих напыщенных речей употребил слово «радуга». Я заметил, что, когда его переводчик перевел это слово на русский, Сталин недоуменно пожал плечами и вопросительно взглянул на меня. И в самом деле, это слово — в его буквальном смысле — было здесь совершенно не к месту. Я наклонился к Болену и попросил его объяснить русским, что мы часто употребляем выражение «радуга на небе», имея в виду светлую надежду. Уинстон, конечно, говорил о символической радуге.
— Да. Это забавно, — без тени улыбки на лице сказала Люси. И вдруг спросила: — А как ты сейчас воспринимаешь вот эту радугу?
— Ну, конечно же, как надежду, дорогая.
— Надежду на что?
Рузвельт немного помолчал. Потом убежденно сказал:
— На здравый смысл, на благоразумие человечества!
И добавил:
— Я собираюсь выразить эту надежду в моей «джефферсоновской речи» тринадцатого.
Ни он, ни Люси не знали, что речь, к которой готовился президент, так и останется непроизнесенной…
Глава восьмая
НАУКА ЧЕЛОВЕЧЕСКИХ ВЗАИМООТНОШЕНИЙ
Все собрались на лужайке возле «Маленького Белого дома». Мясо по-брауншвейгски, которое так любил Рузвельт, было уже давно готово, и ждали только возвращения его и Люси. Они вернулись порознь — сначала президент в своем «ручном» «форде», а затем — в своем «кадиллаке» — Люси.
Все заметили, что после прогулки Рузвельт выглядел лучше, чем обычно в последние дни, а когда он с разрешения доктора Брюнна выпил рюмку коктейля, лицо его даже слегка порозовело.
Президент действительно ощутил прилив сил. Может быть, все то, что он говорил Люси о будущем, о том, что ему предстоит сделать, как-то подбодрило и укрепило его. Он готов был после обеда приступить к работе, несмотря на относительно позднее время. А вот аппетита у него не было, хотя его любимое блюдо удалось на славу. Приличия ради он поковырял в мясе вилкой, но не смог заставить себя съесть ни кусочка. Зато с явным удовольствием выпил две чашки крепкого кофе, тщательно избегая неодобрительного взгляда врача. Потом посидел еще с полчаса за общим столом, слушая, как негр Грэм Джексон поет свои неповторимые спиричуэлс.
День, слава богу, заканчивался благополучно. Рузвельт был оживлен — казалось, он приложился к какому-то живительному источнику, — улыбался, с присущим ему чувством юмора поддерживал беседу, но при этом внимательно слушал певца, постукивая по столу мундштуком в такт его банджо.
Воспользовавшись тем, что Грэм Джексон сделал перерыв, президент извинился, сказав, что просит разрешения покинуть стол, и кивнул находившемуся поблизости камердинеру.
Приттиман тотчас же подкатил к креслу коляску, пересадил в нее Рузвельта и под прощальные возгласы остававшихся за столом покатил ее в спальню. Путь вел через гостиную, одновременно служившую президенту кабинетом; там он неожиданно сказал своему камердинеру:
— Оставь меня тут, Арти. Мне хочется немного побыть здесь. Переварить обед, — шутливо добавил он. — Постели мне. Я позову тебя, когда решу укладываться. А пока пересади меня в кресло за столом…
И он остался один в комнате. Сложенный и тщательно прикрытый холстом мольберт Шуматовой лежал у стены. «Орудие пытки!» — мысленно произнес Рузвельт, бросая неприязненный взгляд на груду рисовальных принадлежностей.
Потом прислушался. Из-за стены до него доносился приглушенный голос Джексона. Сидевшие за поздним обедом явно не собирались расходиться. И это его обрадовало — было бы неприятно сознавать, что своим уходом он помешал веселью близких ему людей.
Президент знал — сюда никто не войдет, если, разумеется, он сам не позовет кого-либо. Даже Люси — она проявляла особый такт по отношению к нему. Что ж, сегодня они провели вдвоем необычно долгое время. Да и тема беседы была для их встреч необычной. «Неужели политика так тесно, так неразрывно переплелась в моей душе со всем остальным, чисто человеческим, что я не мог отвлечься от нее даже в разговоре с любимой женщиной?..»