Откинувшись на спинку удобного кресла, Рузвельт взглянул на часы. Он не сомневался: еще минута-другая, и Гарри Гопкинс или американский посланник явятся к нему с докладом.
И действительно, вскоре в дверь кто-то постучал. На пороге стоял все тот же Майк Рилли.
— К вам пришли, сэр! — сказал он каким-то приглушенным и в то же время торжественным тоном.
«Впрочем, — вспоминал теперь Рузвельт, — на тон Майка я тогда не обратил никакого внимания».
— Кто? — спросил президент. — Посланник? Гопкинс?
— Нет, сэр!
— Тогда скажи, чтобы зашли попозже. У меня важные дела. Через час открывается Конференция.
— Боюсь, что это все же важнейшее дело, — еще тише произнес Рилли.
— Говори громче, черт побери! — прикрикнул на него Рузвельт. — Кто там еще пришел?
— Сталин, — чуть слышно ответил Рилли.
Глава одиннадцатая
ПЕРВАЯ ВСТРЕЧА
…Что же было дальше? Что?!
Кажется, Рузвельт торопливо сказал:
— Проси, конечно! Что ты стоишь, как истукан?
Зрительно восстановив в памяти эту сцену — именно с нее началось его личное знакомство со Сталиным, — президент стал во всех деталях вспоминать и другие эпизоды, имевшие отношение к России вообще и к Сталину в частности.
Сейчас надо было ответить себе на главный вопрос: как он, Рузвельт, держался тогда, в дни Конференции? Не дал ли повод Сталину заподозрить его в неискренности? «Я должен, должен вспомнить все, — приказал себе президент, — только тогда я смогу написать Сталину достойный ответ».
В эти минуты память Рузвельта походила на прожектор или мощный ручной фонарь, луч которого он направлял туда, в прошлое, освещая то, что свидетельствовало в его пользу, и то, что было против него, отсекая ненужное и случайное в сложных коллизиях Тегеранской конференции.
…Произнеся имя «Сталин!» и услышав в ответ слова президента, Майк Рилли резко отступил в сторону. И тогда Рузвельт увидел советского лидера. Тот стоял в дверях — невысокий, плотно сложенный человек. Волосы у него были слегка рыжеватые, с сединой на висках, усы черные. На нем была военная форма с маршальскими погонами — на фотографиях президенту не раз доводилось видеть Сталина в этой форме.
«Что я сделал в тот момент, когда увидел его?» — напряг память Рузвельт.
И тут же вспомнил, что оперся о подлокотники кресла, — инстинктивное желание встать, давно уже угасшее, на мгновение возникло у него снова. И Сталин, словно стремясь уберечь президента от тягостного ощущения беспомощности, сделал несколько мягких, но быстрых шагов по направлению к креслу, протягивая вперед обе руки.
— Я рад приветствовать вас здесь. Наконец-то мы встретились.
Рузвельт не заметил, как в дверях появился человек в военной форме. Он тотчас же перевел слова Сталина на английский. Он был молод, этот русский переводчик, и по-английски говорил великолепно. Президент сразу же узнал его: в мае сорок второго года он сопровождал Молотова в Вашингтон, фамилия его, кажется, Павлов.
— Это был мой долг — первым посетить вас, — с улыбкой на лице ответил Рузвельт. — Но раз уж так получилось, я хочу прежде всего поблагодарить вас за оказанное гостеприимство.
Сталин внимательно оглядел комнату, точно желая убедиться, что здесь все на месте и в полном порядке. Потом сказал:
— Вы разрешите побыть с вами несколько минут? — У него был мягкий, с легкой хрипотцой, глуховатый, спокойный голос.
— Мое желание видеть вас, маршал, столь велико, что его нельзя измерить ни минутами, ни часами…
«О чем мы говорили во время той первой встречи? — вспоминал сейчас президент. — Русские, конечно, сохранят эту беседу для истории». Павлов делал быстрые, наверное, стенографические заметки в своем блокноте. Рузвельт пожалел тогда, что на встрече не присутствует Чарльз Болен, отлично знающий русский язык. Но приход Сталина был таким внезапным… Болена не успели предупредить. Впрочем, не настаивая на присутствии своего личного переводчика, тогда же подумал президент, он тем самым как бы подчеркивает полное доверие к русским.
Но теперь Рузвельт сожалел, что не распорядился вызвать Болена. Разговор со Сталиным был очень важный, восстановить его в памяти во всех деталях, «выслоить» из последующих переговоров уже за столом Конференции, да и других личных бесед со Сталиным президент был не в состоянии.
«И все-таки: о чем же шла речь, что было главным?» — подхлестывал свою память Рузвельт, направляя ее луч туда, в Тегеран, в особняк советского посольства, в большую, несколько старомодно обставленную комнату.
Он попросил Сталина рассказать о положении на советско-германском фронте. Ответ его президент хорошо помнил. Маршал сказал, что советские войска оставили Житомир, важный железнодорожный узел.
Тот факт, что Сталин начал не с успехов Красной Армии — в сорок третьем году они уже были общеизвестны, — а с неудачи, врезался в память президента. Это произвело тогда на Рузвельта очень благоприятное впечатление: значит, Сталин доверяет ему и расположен к откровенности. Но, пожалуй, еще большее впечатление произвел на президента тон Сталина: никакой драматизации, никакого намерения ни преувеличить, ни преуменьшить значение неудачи на фронте. Казалось, этот человек, какие бы чувства ни владели его душой, обладал способностью говорить о поражениях без демонстративной горечи, а о победах — без тени бахвальства, будто и поражения и победы — нечто само собой разумеющееся, будни войны. Его манера держаться была лишена какого-либо налета салонности, светскости — он говорил с Рузвельтом как со своим коллегой, вовлеченным в ту же сложную работу, требовавшую напряжения всех сил. И еще. Сталин был вежлив, приветлив, доброжелателен. Его, несомненно, радовало, что встреча с президентом наконец состоялась, но никаких чрезмерных эмоций он не выказывал.
Итак, о чем же и в какой последовательности они тогда говорили?
Президент сказал, что намерен отвлечь с советско-германского фронта 30–40 немецких дивизий. Сталин ответил, что «это было бы хорошо». Он вообще был скуп на слова. А потом?
…Рузвельт облокотился на стол, сжал ладонями виски, пытаясь восстановить в памяти все детали беседы. Да, потом они заговорили о проблеме послевоенного распределения торгового флота, и президент сказал, что Соединенные Штаты намерены способствовать тому, чтобы Россия беспрепятственно развивала торговое судоходство.
«Что ж, это было бы неплохо». «Это будет хорошо»… Никаких восторгов, когда Сталин одобрял что-либо, никакой запальчивости, когда против чего-либо возражал… Говорили и о том, что сразу же после войны Советский Союз станет богатейшим источником сырьевых материалов. Рузвельт упомянул свою встречу с Чан Кайши, на что Сталин заметил, что «Чан Кайши вообще плохо дерется».
Потом поговорили о судьбе Индии, о необходимости готовить к самоуправлению народы Бирмы, Малайи, Индокитая и Нидерландской Индии.
Хотел ли Рузвельт своими антиколониальными высказываниями расположить к себе Сталина? Сейчас, наедине со своими воспоминаниями, президент подумал, что и этот момент, очевидно, играл немаловажную роль. Так или иначе он не скрыл тогда от Сталина, что ни в коей мере не сочувствует Черчиллю, опасающемуся, что Англия лишится своих колоний и прежде всего Индии.
Советский маршал спокойно и с едва уловимой иронией заметил, что «конечно, Черчилль вряд ли будет доволен» и что «Индия — это больное место Черчилля».
«Стоп! — мысленно воскликнул президент. — А не заподозрил ли меня тогда Сталин в лицемерии? Не заподозрил ли Америку в том, что она претендует на послевоенное руководство миром, стремится не уничтожить колониализм, а лишь модифицировать его, замаскировать словами о гуманизме?»
«Возможно, я тогда что-то не так сказал!» — с огорчением подумал Рузвельт. Проверить себя он не мог. Записи, которые делал русский переводчик, разумеется, недоступны.
Луч памяти президента беспорядочно заметался в лабиринте тем, фраз, вопросов и ответов. Он как бы потускнел, этот луч, и был уже бессилен высвечивать детали.