Есенин слушал увлечённо. Обернувшись к Анне, он сказал, как всегда впадая в крайность:
— Этот мужик знает своё дело. По-моему, это гениально!
В перерыве Есенин и Анна, выйдя из аудитории, очутились в оживлённой, шумной толпе молодых людей. Голоса сливались в прибойный гул. Анна ненадолго оставила Есенина одного. А когда вернулась, то увидела вокруг него человек пять-шесть. Он уже читал им свои стихи. Когда возвратилась Анна, он протянул ей руку, вовлекая в круг.
— Познакомься, Анна. Это мои друзья! Это вот Василий Наседкин[32], поэт, приехал из Башкирии. Гляди, он и сам похож на степняка-башкира. Лицо широкое, скуластое, а глаза узенькие.
Наседкин хитро посмеивался, но уже было ясно, что он подпал под обаяние этого человека, ворвавшегося в их компанию, как свежий ветер.
— А этот — Борис Сорокин, начинающий критик. Он сюда из Пензы прикатил. Учился в том же здании, где когда-то набирался знаний великий Белинский. Поэт Николай Колоколов, бывший семинарист, исключён из Владимирской духовной семинарии за участие в рабочей забастовке... И вообще, Анна, прошу любить и жаловать — чудесные, одарённые ребята!
Анну уже не изумляло, как стремительно сходился Есенин с новыми людьми, как легко, словно бы играючи, завладевал их расположением и доверием. В ладном сером костюме, с пышным бантом на шее, он будто излучал сияние, одаряя светом своим всех, кто ему приглянется.
Теперь воскресные дни Есенин и Анна стали проводить в университетской библиотеке. Со священным трепетом брался Есенин за каждый учебник, трактовал ли он русскую или западноевропейскую литературу, касался ли истории России или Франции, открывал ли основы философии или эстетики. Обо всех этих дисциплинах он знал понаслышке, теперь же столкнулся с ними вплотную. Всё это было для него ново, захватывающе, маняще. И всё надо было обдумать, усвоить, помня наказ Воскресенского: взять в два раза больше, чтобы год засчитывать за два.
Есенин чуть склонился к Анне, сказал шёпотом:
— Помнишь, профессор говорил о Баратынском? Вот он:
Расстались мы; на миг очарованьем,
На краткий миг была мне жизнь моя;
Словам любви внимать не буду я,
Не буду я дышать любви дыханьем!
Я всё имел, лишился вдруг всего;
Лишь начал сон... исчезло сновиденье!
Одно теперь унылое смущенье
Осталось мне от счастья моего.
Есенин замолчал, задумчиво уставившись в одну точку.
— Как, должно быть, это страшно для человека: иметь всё и вдруг всего лишиться, из богача сделаться нищим...
Время шло за полдень. Тучи наглухо задёрнули небо, свет едва просачивался сквозь них, и в помещении становилось всё сумрачней.
— Ты устал, Серёжа? — спросила Анна.
— Немножко.
— Пойдём домой. Поздно уже.
Они сдали учебники, книги и вышли в вестибюль. На улице пошёл дождь. Облака, мутные, водянистые, повисли над городом, почти касаясь крыш, и сочились мелкой, подобной пыли, влагой, бесконечной, как затягивающая скука. Маслянисто и чешуйчато отсвечивали мостовые. Мимо окон мелькали раскрытые зонты, мокрые конские бока, украшенные медными бляхами сбруи, поднятые парусиновые верха извозчичьих пролёток. Конца дождю не предвиделось.
— Анна, знаешь, что мне пришло в голову, — сказал Есенин. — Почему бы не переждать нам дождик у ребят? Николай Колоколов живёт совсем рядом.
— А это удобно?
— Конечно! Двери для нас открыты настежь круглые сутки.
Они выбрались из помещения и через площадь побежали к знакомому переулку. По крутой, давно не метённой лестнице, где скопился сумрак и пахло чем-то затхлым, как во всех старых полукаменных домах, поднялись на второй этаж. В холостяцкой комнате, продолговатой, угрюмой, но тёплой, заваленной журналами, книгами, газетами, они застали самого хозяина, Николая Колоколова, и гостей его — Василия Наседкина и незнакомого Есенину худощавого человека с длинными тёмными волосами, с высоким лбом и реденькими усами. Колоколов представил его:
— Иван Филипченко, в прошлом — пастушонок, батрак, половой в чайной, санитар, переплётчик, чернорабочий. Но, повторяю, всё это в прошлом. Ныне Иван Гурьевич — поэт, каменотёс слова...
Есенин пристально вглядывался в высоколобого и, вспомнив просьбу корректора, сказал:
— Меня просил передать вам поклон Владимир Евгеньевич Воскресенский. Он желает вам успехов в учении и творчестве.
Филипченко словно расцвёл, крепко сжал Есенину руку:
— Спасибо. Вы его знаете?
— И давно. Он наш старший товарищ. — Есенин кивнул при этом на Анну. — Познакомьтесь, ребята. Эта девушка будет моей женой. Мы вместе работаем у Сытина в корректорском отделении.
Анна вздрогнула и слегка отшатнулась от него.
— Ты сумасшедший?
— Отчасти, Анна.
— Заранее поздравляем, — сказал Филипченко. — Иметь таких людей рядом, я говорю о вашей будущей жене и о Владимире Евгеньевиче, — это, поверьте мне, счастье.
— А вы, значит, тоже стихами пробавляетесь? — Есенин говорил нарочито упрощённо, чтобы не выказывать своего восхищения и поэтами и поэзией.
— Пробавляюсь, — в тон ему ответил Иван Гурьевич. — Желаете слушать?
— Я сам люблю читать стихи и люблю их слушать.
— Тогда извольте садиться...
На дворе распоряжалась непогода, ветер как бы с разбегу налетал на здание, надавливал на окно, по стеклу стекали струйки дождя. А на столе тоненько выводил свою извечную мелодию самовар, одаривая людей уютом и спокойствием, располагая их к дружеским беседам и стихам.
Иван Филиппенко, высокий, худощавый, с крупными тёмными глазами, с впалой грудью человек, видимо немало перенёсший на своём недолгом веку, оглядев слушателей, произнёс заглавие:
— «С работы».
Голосом жарким, накалённым страстью стал торопливо читать:
Гуляющих дам, кавалеров каскады,
Свадебный поезд, кортеж погребальный,
Кортеж триумфальный, —
Стой!
И не движься, пока не пройдёт толпа за толпой,
Близ вас, мимо вас в глухие концы.
Вы все, кто имеет дворцы,
Небоскрёбы, особняки,
Магазины, заводы и рудники,
У кого от безделья мигрень,
Посторонитесь, рабочий идёт!
Уступите асфальты, к фундаментам станьте,
Дайте дорогу ему, современному Данте,
Пробывшему день
В мытарствах мук, по Кругам Испытанья, как Тот!
Есенин, слушая, думал о том, что каждый поэт пишет о пережитом, о выстраданном им самим. Чем глубже страдания, тем сильнее звучит крик ненависти, тем выше гражданственная значимость каждого слова. Это не слезливые и покорные жалобы на свою судьбу, какие во множестве встречаются в произведениях поэтов-самоучек. Это яростный протест и угроза.
А поэт кидал тяжёлые слова, и казалось, они пробивали стены и летели в пространство, в лица извечных врагов.
— Эти стихи были напечатаны в газете «Правда», — сказала Анна. — Я их читала. Они произвели на меня большое впечатление. Сильные стихи.
— Спасибо, девушка! — Филипченко, ещё не остывший от возбуждения, сжал локоть Анны. — Только живые нуждаются в поощрении — мёртвым похвала не нужна, они совершили всё, что им было положено, и оставили по себе память. Живым надлежит продолжать их дела, живые жаждут поддержки. Каждый из нас жаждет её, чтобы говорить слова, накалённые страстью докрасна, чтобы выражать исступлённую до беспамятства любовь и чтобы гнев был испепеляюще жарок! Иначе мы не свалим врагов своих, не завоюем любви ближних. Революция не терпит равнодушных.