— Не отчаивайтесь, мальчик! Может быть, ваши-то слова про собаку прозвучат посильнее иных речей, шибко революционных внешне, по форме, но обнажающих пустую душу.
— Я то же самое твержу ему, — подхватила Анна. — Пробудить в людях доброту и милосердие — это ведь очень важно и нужно, вселить в них чувство человеческого достоинства и величия. Это насущно и во время революции, и в пору реакции.
— Совершенно справедливо, Аннушка. Вот мы послушаем про собаку и решим вкупе и влюбе — годятся эти стихи грозной революции или действительно не до них сейчас. Читайте, Серёжа...
Комкая дрожащими пальцами край скатерти, распалённо трепеща ноздрями, Есенин стал читать прерывистым, осевшим голосом — кому бы он ни читал, всё равно волнение перехватывало ему горло:
Утром в ржаном закуте,
Где златятся рогожи в ряд,
Семерых ощенила сука,
Рыжих семерых щенят...
Осторожный, но требовательный стук в дверь прервал чтение. Голос поэта словно бы споткнулся на полуслове, вопрошающе замер. Бочком, крадучись проскользнул в неширокую щель приотворенной двери полицейский чиновник Пётр Степанович в партикулярном платье — лёгкий чесучовый костюм, соломенная шляпа, на лице приклеенная улыбка, пики усов угрожающе-воинственны.
— Извините, что вторгаюсь без приглашения: не по своему влечению или капризу, но по строжайшей обязанности. — Он тужился говорить по-образованному, интеллигентно, но в мирном и неожиданном его визите крылась смутная угроза. — Добрый вечер, господин Есенин. И опасный воспитатель ваш с вами, господин Воскресенский. Здравствуйте! Анна Романовна, доброе здоровье! Как у вас уютно, тихо, умиротворённо. Но — волей-неволей — придётся затронуть ваш семейный уклад жизни. Ничего не поделаешь, служба! — Цепким привычным взглядом Пётр Степанович сразу приметил на столе газету и поспешно, словно боясь, что она исчезнет, сцапал её. — Вот она-то мне и нужна, из-за неё-то я и посетил сию обитель муз. Не хочу скрывать — "Газетный листок этот приказано изъять. Но если обнаружен один номер, то по логике вещей могут быть и другие. Извините. — Он стал перебирать рукописи, книги, газеты. Несколько номеров газеты «Путь правды» он отложил, не спеша просмотрел, наткнулся на стихотворение «Кузнец», сделал вид, что изумился, даже как будто перепугался, но актёр он был плохонький, всем было ясно, что он не удивлён и напуган, а, наоборот, рад-радёшенек своей полицейской удаче. Обмахнул лицо шляпой, как веером:
— А я и не подозревал, Сергей Александрович, что вы сотрудничаете в большевистской прессе.
— Пресса эта легальна, без цензуры не выходит, — уточнил Есенин недружелюбно; он не сводил исподлобного взгляда с полуинтеллигентного сыщика.
— Нынче она, как вы правильно изволили заметить, легальна, а вот завтра, глядишь, уже и нелегальна; большевики, как цирковые фокусники, умеют это делать с завидным мастерством, — вслух размышлял Пётр Степанович, адресуясь не столько к Есенину, сколько к Воскресенскому, — любопытен ему был этот добрый и обаятельный человек. Да-да, и добрый, и обаятельный, и культурный, но что у него за душой? Пётр Степанович, дважды в жизни читавший «Преступление и наказание» Достоевского, был прямо-таки прикован невидимой цепью к корректору, носящему студенческую тужурку. Эх, с каким удовольствием он накроет его с поличным!
— Всех номеров газеты сотни тысяч, — умышленно преувеличил Есенин. — Все экземпляры, мне думается, изъять не сумеете.
— Сколько выловим, и то благо, — отозвался сыщик. И вздохнул: — Эх, молодой человек, зря вы связали свои молодые годы с господином Воскресенским. Сам он — чувствую это я своим острым чутьём — идёт преступной стезей и вас за собой тащит. А вам идти за ним ох как рискованно! Сочиняйте себе стихи, куда спокойней и обольстительней: почёт, деньги, женская любовь... — Пётр Степанович повернулся к корректору, из путаницы мрачных полицейских лабиринтов на какие-то считанные минуты показался на свет человек, мизерный, с ноготок, но честный и совестливый: — Когда я гляжу на вас, Владимир Евгеньевич, то, клянусь, меня охватывает удивление: вы такой добрый, насмешливый, живете с душой настежь, ни бомбы у вас, ни гранаты, а, между прочим, большевик. Неужели всё большевики такие? Не верю.
— Ещё лучше, добрее, умнее, — заверил Воскресенский с нескрываемой гордостью за тех, кто лучше его, добрее и умнее. — А нас, большевиков, тем не менее преследуют. И вы — первый.
Пётр Степанович сладострастно рассмеялся:
— Куда уж мне! Вам бы давно жить-поживать в Туруханском крае. А вы разъезжаете из Москвы в Питер и обратно. А всё благодаря мне. Не трогаю я вас. А ведь у меня все улики против вас налицо, аккуратно подшиты, каждый ваш шаг записан, высказывания застенографированы, о ваших поездках, о встречах мне известна вся подноготная. Я давно мог бы арестовать вас...
— Что же вам мешает?
— Жалость, — сознался полицейский искренне. — Русский человек сошлёт в Сибирь другого русского человека — не по-божески это. Одна родина у нас — Россия, русская мать нас всех родила, вскормила, детишками играли вместе, а подросли — ив разные лагери. Весьма пылко занимает моё воображение этот отвлечённый вопросец. А философия, уведомляю вас, никак не входит в круг моих обязанностей.
Воскресенский указал на газету, крепко прижатую локтем чиновника:
— А вот здесь написано, как в Петербурге русские полицейские беспощадно расстреливали русских рабочих. Почитайте-ка!
Пётр Степанович испуганно отшатнулся.
— Боже меня упаси от этой заразы! — Он по привычке обмахнул лицо шляпой, усы шевелились от дуновения воздуха. — Интересуюсь, из-за чего происходит у нас междоусобица?
— Из-за власти, Пётр Степанович. Власть в России должна принадлежать большинству людей, населяющих русскую землю.
Полицейский, оглянувшись, понизил голос:
— А как же трон, шапка Мономаха, государь-император?
— Трон едва держится на подпорках, толкни его слегка, и от него останутся одни обломки, а императора отстраним от этой высокой должности — не справляется государь.
— Эх, опрометчивый вы человек, господин Воскресенский. Хотите, дам вам умный совет? Скрывайтесь отсюда. И чем скорей, тем для вас лучше. Вот, к примеру, исчез из обозрения умный Агафонов, он же Вещерский. Вовремя исчез. А не то он шагал бы сейчас по этапу, считал полосатые верстовые столбы.
— Куда он скрылся? — живо спросил Есенин, он по-своему любил Агафонова, этого рискованного человека с приклеенной бородой, с авантюрной жилкой. Выпадали, правда крайне редко, сизые, сырые вечера, дышавшие густыми туманами, когда Есенина одолевала смутная дума-догадка: не будь он, Есенин, с мальчишеских лет околдован и взят в полон поэзией, чем чёрт не шутит, возможно, стал бы он авантюристом.
Есенин и Воскресенский, умышленно замолчав, глядели на сыщика, ожидая, что незваный гость откланяется и, захватив конфискованные газеты, уйдёт.
Вдруг Анна с приветливостью хозяйки предложила:
— Пётр Степанович, хотите разварной картошки?
Есенин и Воскресенский переглянулись, осуждая Анну за неуместное гостеприимство.
Анна и сама удивилась до нелепости смешному своему приглашению и молча ждала, что полицейский чин из вежливости откажется и уйдёт.
Но он, наоборот, как-то воспрянул духом, радость осветила его лицо, усы зашевелились, губы тронула улыбка:
— Не откажусь, Анна Романовна. Мне приятно ваше общество, простота, просвещённость.
Он огляделся, куда бы повесить или положить шляпу, и, не найдя подходящего места, оставил её на коленях, прикрыв отобранными газетами:
— Как у вас хорошо, господа! Может, на душе мрак, горечь, но благовоспитанность делает ваши лица светлыми.
— У нас и на душе светло, господин Фёдоров! — заметил Воскресенский. Он возвышался над полицейским, как курган над равниной.