— Неужели вы ни чуточки не верите в счастье? — спросила Софья, слегка морща гладкий лоб и глядя на него с выражением, близким к мольбе; пусть наконец этот странный человек скажет что-нибудь успокоительное!
Лермонтов внимательно, не без жалости следил за игрой разнородных чувств на девичьем лице. «Если бы я даже любил её, тем меньше оснований щадить, — мелькнуло в уме. — О, этот кукольный мир высшего света, оранжерея для слабых никчёмных душ!»
— Почему же? Конечно, верю. Коль скоро замечаю его отсутствие, — отозвался он рассеянно. — Однако мы можем разойтись в понимании счастья. Я почитаю его напряжением всех душевных сил.
— И только? — с сомнением протянула Софья.
— Чего же вам ещё? Голубое небо прекрасно вперемежку с тучами. От вечных сладостей непременно потянет к солёному огурцу.
— Фи, — протянула барышня, по привычке отметая грубое сравнение. Она слушала, чуть склонив голову. Русый локон, легко и невесомо, подобно одуванчику, колыхался над обнажённой шеей.
«Как хороша и как ещё беззащитна перед светом, — подумал Лермонтов. — Однако, — желчно одёрнул он себя, — не пройдёт и десяти лет, возможно, станет его свирепой законодательницей. Разноцветная бабочка и прожорливый червяк гусеницы суть одно и то же. Вот в чём парадокс человеческой натуры! А, вот и верный мотылёк спешит на выручку».
Лермонтов видел, как от дверей, за спиною Софьи, сквозь толпу гостей пробирался изящный, улыбающийся граф Соллогуб.
«Губы ты кусаешь в большой досаде, приятель. Сейчас я освобожу поле боя. Но напоследок ещё одну стрелу».
Вслух он сказал:
— Знаете, как должны были бы кончаться чувствительные романы, если бы их сочинители имели хоть каплю здравого смысла? Соединяя героев на последней странице, следовало добавлять: они полюбили друг друга и были оттого очень несчастливы!
Лермонтов слегка поклонился и отошёл, смиренно уступая место возле Софьи Соллогубу. Та едва взглянула на своего верного поклонника. Её смятенный взгляд против воли следовал за широкой сутуловатой спиной Лермонтова.
— Он вас обидел или рассердил? — поспешно спросил Соллогуб.
— О нет, нет... — Софья встрепенулась, заученная улыбка порхнула по её губам. — Месье Лермонтов очень необычный человек, — прибавила она по-французски, прогоняя, как наваждение, вихрь взбудораженных мыслей.
— Он злой позёр, — с ревнивым раздражением вырвалось у Соллогуба. — Рисуется под лорда Байрона не только в стихах, но и в жизни. Не может простить, что не принадлежит к квинтэссенции света.
— Это недостойно вас, месье Вольдемар, — серьёзно оборвала Софья, сдвигая брови.
Соллогуб опомнился.
— Простите. Я... я обожаю вас. И поэтому, возможно, несправедлив.
Они помолчали.
— Скажите, Вольдемар, — спросила Софья, всё ещё в плену неотвязной мысли, — если вам случится писать какую-нибудь повесть, где под конец соединяются влюблённые, какими словами вы окончите эту историю?
Соллогуб приосанился; интерес Софьи к его литературным занятиям льстил.
— Закончу так, как подскажет собственное сердце, — несколько театрально ответил он.
— И что же оно вам подскажет? — упрямо добивалась Софья.
— Ну... предположим, что они прошли жизненный путь рука об руку и были бесконечно счастливы!
— Ха-ха-ха! — звонко рассмеялась Виельгорская, к полному недоумению кавалера.
— Мишель, — торжественно провозгласил Монго, принимая вид старшего. — Нам необходимо объясниться, и я прошу тебя быть вполне откровенным.
— Мой милый, вполне откровенен я только с женщинами. А знаешь почему? Они ни за что не поверят в мою откровенность.
На лоб Алексея Аркадьевича, обитель спокойствия, налетело облачко.
— Оставь парадоксы, они становятся скучны. Я намерен говорить о серьёзных вещах.
— Что ты считаешь серьёзным?
— Неудовольствие государя и честь женщины.
Лермонтов слегка присвистнул.
— Начинай с последнего. Маленькая Виельгорская?
— Да.
Они помолчали.
— Тебя что-нибудь шокирует в моём поведении? — самолюбиво спросил Лермонтов.
— Нет. Но... твои намерения?
— Намерения? Никаких.
— Так ты не собираешься искать её руки?
— Нимало. Как это могло взбрести тебе в голову?
— Но, помилуй, ты летишь со всех ног, едва завидишь её в бальной зале!
— Разве я виноват, что мне нравится её смех?
— А если она станет смеяться над тобою?
— На здоровье. Посмеёмся вместе. Но пока её потешает надутая мина влюблённого Соллогуба.
— Что за страсть наживать врагов!
— Успокойся, милый Монго, — сердечно сказал Лермонтов. — С графом мы не поссоримся. Он слишком привык перелистывать мои черновики. Ей-богу, это толковый малый, и если бы он выбрал наконец что-нибудь одно — свет или бумагомарание, — в обоих случаях из него вышло бы нечто порядочное.
— Не увиливай в сторону. — Столыпин начинал сердиться и, как всегда при волнении, заикаться и пришепётывать. — Ты знаешь, что Виельгорские — родня царствующему дому, а государь любит повторять, что он прежде всего дворянин Романов?
— При чём здесь я? — ввернул Лермонтов. — Я ведь не собираюсь родниться с его величеством.
— Твоё поведение с мадемуазель Софи государь может посчитать намеренной дерзостью!
— Да что же это за каземат наша жизнь! — воскликнул Лермонтов. — Даже на то, чтобы любезничать с барышней, нужно разрешение с гербовой печатью!
— Сделай милость, побереги вольнолюбивые тирады к вечеру, когда соберутся наши приятели, все «шестнадцать»[48]. — Последнее Столыпин произнёс по-французски «ле сэз». — Я тебя предупредил по долгу родственника, а поступай, как знаешь.
— Ты, Монго, добродетелен, потому что тебе лень стать злодеем, — сказал Мишель с досадой.
Тот усмехнулся ясной зеркальной улыбкой. Будто в ней отражались другие, но не он сам.
— А в тебе кипит желчь, — ответил, растягивая слова. — Пожалуй, соус за обедом был слишком жирен. Люблю здоровую домашнюю пишу, как у бабушки. Кстати, когда навестим старушку?
— Ты не задумывался, что силы зла требуют большей энергии, чем добродетель? Добродетель — это отстранение от действия. Уклонение от участия в жизни, а, Монго? Да перестань ты полировать ногти! Великий злодей может быть гениален, как Грозный, как Наполеон. А где великие праведники? Ну, Христос, ну, Франциск Ассизский...
— Никола-угодник, спаситель на водах, — вставил Монго, перестав улыбаться, но не изменяя безмятежного выражения лица. — Подумай, как страшно тонуть... брр... холодно, одиноко.
Лермонтов секунду смотрел на него, привычно попадая под власть этих совершенных черт, где всё соразмерно и прекрасно. Он был привязан к Алексею Столыпину, немного завидовал ему и временами тяготился неразлучностью с ним.
— Я умру скоро, а ты, наверно, никогда, — проговорил задумчиво. — В тебе есть что-то бессмертное. Как в траве.
Алексей Аркадьевич неожиданно обиделся:
— Ну что у тебя за язык? Вечно какие-то гадкие сравнения. Ей-богу, пожалуюсь бабушке и съеду с квартиры.
Мишель уставился на него с детской растерянностью. Глаза стали пугающе черны, переполнились разнородными пронзительными чувствами и — застыли. Будто дно под прозрачным льдом. Монго передёрнуло.
— Бог с тобой. Я не сержусь, — сказал он совсем как бабушка, примиряюще и сварливо. — Ну, сравнил бы с птицей, с ретивым конём, на худой конец... Так поедем? Посидим за самоваром, у тёплой печки...
Мишель вырвался из оцепененья. Отозвался покорно:
— Как скажешь. Поедем.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Лермонтовские поступки диктовались не рассеянностью и легкомыслием, как казалось столыпинской родне. Он поступал себе во вред, что со стороны было видно каждому. Но не ему самому. Ведь то, что он внутренне считал для себя неприемлемым, он и не мог разглядеть в жизненных возможностях, равнодушно отворачивался. Это противоречило доводам здравого рассудка, но вполне согласовалось с его собственным мерилом.