— Так конька-то добудем! — неожиданно умилялся бывший вахмистр. — Сложимся миром и перекупим у цыган. Ай тарханить разучились?! Ты до нас желанный, и мы до тебя.
— Домой пора, Михайла Юрьич, — говорил от порога дядька Андрей Соколов. Он смирно сидел всё время, раскрыв рот, да вдруг спохватился: — Барыня осерчают.
Миша неохотно влезает в шарабанчик, но у конторы велит придержать вожжи. Смутная мысль бродит у него в голове: если просить у бабушки леса для крестьян, она наверняка скажет, что нету. А попытает-ка он у Прокопия Ускова, писаря, откуда в Тарханы возят брёвна для усадьбы? Чай, не соврёт, побоится.
Писарь сидел за столиком, записывал происшествие со слов парня с рассечённой губой. Приговаривал вслух, словно выпевал песню:
— Иваном меня зовут, Яковлев сын, по прозванию Калашников. От роду имею осемнадцать лет. Был на ярманке до сумерек, приезжал оттоль по вечеру. Место тесноватое; ударил сполох и зажёг анбар, а лошадь меня в овраг сбросила...
Писарь так увлёкся, что не приметил поначалу барчука в дверях. Вскочив, торопливо отбил поясной поклон.
— На Долгой даче лес у нас нерубленый, батюшка Михаил Юрьевич, — сказал простодушно.
Елизавете Алексеевне некуда было податься: обещала-таки мужикам брёвен на новые избы!
— И камня для печных труб дайте, — сурово добавил внук. — Своя ведь у нас кирпичня? А то у них дым через крышу идёт. — Улыбнувшись, совсем по-детски признался: — Мужички мне коня подарят, киргизского...
Едва отошла распутица, бабушка заторопилась на кавказские воды, к сестрице Екатерине Алексеевне Хастатовой. Все столыпинские отпрыски — пятеро братьев и пять сестёр — крепко держались друг за друга, не ища на стороне ни совета, ни утешения.
Мишу везли в Горячеводск второй раз, но лишь десятилетнему открылось красочное разнообразие долгой дороги.
Они катили недели три целым обозом, в рыдванах и возках. Ночевали на почтовых станциях, трогались в путь до рассвета. Понемногу рубленые избы сменились белыми мазанками; раскидистые дубы — вытянутыми в струну тополями. За Доном расплеснулась степь; кивала им серебряными султанами ковылей, словно на дорогу с двух сторон надвигались несметные рати в перистых киверах. В пустом небе петляли ястребы; тяжко отрывались от земли чуть ли не из-под колёс серо-крапчатые дрофы; весенний звон жаворонков стоял в зените, будто солнечное сияние обрело голос. В траву Миша уходил мало что по плечи — с головой! Жаль, бабушка не велела надолго останавливаться.
Ближе к Кавказской линии обоз притормаживал, поджидал попутную «оказию»: солдатский конвой с небольшой пушкой. Слыша отдалённую стрельбу, бабушка не крестилась, не просила погонять лошадей. Держалась с полным хладнокровием.
— Бабушка, вы же грома боитесь?
— Гром, мой друг, Божье предостережение. А разбойники мне не указ!
В Горячеводске по склону Машука над домом Хастатовых располагался казачий пикет. Перед сном Миша слышал перекличку часовых.
Всё было прекрасно и диковинно вокруг! Дни казались ему долгими, как целые годы. Он не боялся жары, ноги его были неутомимы. Успевал набегаться и набеситься с тёзкой Мишей Пожогиным-Отрашкевичем, двоюродным братцем по лермонтовской линии (бабушка привечала того за услужливый нрав), повертеться возле кузин Столыпиных, из которых пятнадцатилетняя Агафья строила из себя барышню, а близкие ему по возрасту Маша и Варюша играли ещё в куклы.
Вечерами за самоваром старшие пускались в разговоры. У Александра Алексеевича Столыпина, бывшего адъютанта Суворова, и отставного штабс-капитана Павла Петровича Шан-Гирея (мужа Мишиной тётки Марьи Акимовны, урождённой Хастатовой) воспоминания, естественно, вертелись вокруг боевой службы. Да и у «авангардной помещицы» было что порассказать: Екатерина Алексеевна пережила набеги горцев, бесстрашно стояла перед дулом, пряча в широких юбках маленького сына. А её покойный муж генерал Хастатов провёл штурм Очакова бок о бок с Измаил-беем Атажуковым[7], про которого было потом много толков.
Шан-Гирею пришлось уже самому сражаться с Измаил-беем, выжигая «гнезда хищников» — аулы князей Атажуковых (вернее, Хатакшоковых по-кабардински). Павел Петрович и сочувственно досадовал на Измаил-бея, в недавнем прошлом отважного офицера, что тот не сумел склонить сородичей к покорности, и негодовал на него за измену присяге.
Это захватывало воображение. Когда всем семейством отправились на праздник в мирной аул, в каждом джигите под высокой бараньей шапкой Миша Лермонтов готов был видеть романтического Измаил-бея. Тайным переживанием его души в это лето, кроме ранней влюблённости в маленькую гостью кузин, стала сыновняя привязанность к тётушке Марье Акимовне, сверстнице его матери. Пытливо вглядывался мальчик в ласковые черты, старался невзначай коснуться рукой её платья... Всякая мелочь, связанная с Марьей Акимовной, наполняла сердце трепетной нежностью. Последние дни перед отъездом он уже не отходил от молодой женщины, осунулся, украдкой плакал.
Неусыпная бабушка уговорила Шан-Гиреев ехать вместе, погостить в Тарханах, пока не присмотрят себе именья поблизости (Шан-Гиреи подумывали перебраться в центр России). Узнав о согласии, Миша ожил и повеселел.
На обратном пути, уставший от впечатлений, дремля на бабушкиных коленях, он рассеянно думал: как мягко катится коляска по размытым российским колеям и с каким грохотом разлетались камни из-под колёс на горной дороге!..
Третье место в карете пустовало. Добрая немка Христина Осиповна осталась под могильным крестом в Горячеводске. Видно, не всем годилось «пользование» водами; старое сердце не выдержало.
Пока Миша Лермонтов выискивал крохи истории в рассказах тех, кто сам в ней участвовал или слышал от верных людей (дворня упивалась былями и небылицами про пугачёвцев, которые дошли и до Тархан, разве что не пустили здесь красного петуха; глаза прях в девичьей вспыхивали при этом бедовыми огоньками. Да и папенька Юрий Петрович при Бонапартовом нашествии, не мешкая, надел мундир ополченца, был ранен и долго перемогался в Витебском госпитале), — словом, пока мальчик впитывал любую подробность не только ушами, а всем своим раскрытым существом, история вживе надвинулась на Россию. Конец 1825 года, потрясая основы империи, грянул восстанием декабристов!
За несколько месяцев перед этим бабушка оплакала скончавшихся в Москве в одночасье одного за другим братьев Аркадия Алексеевича и Дмитрия Алексеевича. Тех Столыпиных, которых вместе с опальным Сперанским заговорщики прочили в правительство. По многозначительным намёкам можно было подозревать, что внезапные смерти приключились как бы кстати, не положив опасного пятна на фамилию...
Тревожные слухи о мятеже доползли до Пензы не сразу. По усадьбам начались поспешные аресты, а с амвона тарханской церкви поп призывал перехватывать подмётные письма о скорой отмене крепостного права и выдавать смутьянов властям.
Опасливая недоговорённость родных толкала к размышлению...
«Союз спасения» и «Союз благоденствия» образовались, когда Лермонтову не исполнилось и двух лет, в феврале 1816 года. Весь шум, восторг, пыл упрёков, мечты о разумном будущем шли вдали от ребёнка, неведомо для него. До тарханской глуши не долетало никаких отголосков. Быт оставался кондовым, улежавшимся. Бабка круто вела хозяйство; женила и разлучала дворовых по своему усмотрению, взыскивала неусыпно; по наветам наушницы Дарьюшки могла каждого ни за что ни про что «отпендрячить по бокам».
Никита Муравьёв, глава Северного общества, в проекте конституции писал, что «власть самодержавия равно гибельна и для правителей, и для общества... Нельзя допустить основанием правительства — произвол одного человека...».
Этих слов Лермонтов не услышит и через двадцать лет! Новое поколение начинало свой путь не с пригорка, а опять от низины — собственными ногами, своим разумением.
ГЛАВА ВТОРАЯ