Произнеся последние слова тихо, хотя и внятно, комендант снял белую холщовую фуражку и, переложив её в левую руку, перекрестился широким крестом и медленно склонил голову, уставившись неподвижным взглядом в землю.
Молча простояв так несколько мгновений, штабс-капитан снова поднял свою крупную черноволосую голову, надел фуражку и, опять только немного возвысив голос, сказал:
— После неудачного нападения на форт Головинский, от которого мятежники отступили с большим уроном, они попытаются атаковать нас.
— Встретим их так же, как головинцы, а если не хватит сил — умрём, но не опозорим ни имени русского, ни знамени, которому служим! Так ли, ребята? — снова обратился он к строю.
— Так! Истинно так, вашблаародь! Урра! — мощно и теперь уже стройно прокатилось по рядам солдат.
На смуглом морщинистом лице коменданта появилась улыбка.
— Теперь вы знаете главное, ребята! — окрепшим и уверенным голосом крикнул он в солдатские ряды. — Дальнейшие мои приказания вы получите от своих офицеров!..
Лико что-то тихо сказал поручику Безносову и, опустив голову, задумчиво побрёл к офицерскому флигелю, как и прежде не разбирая дороги и шагая по жёлто-зелёным лужам. Поручик Безносов громко приказал, чтобы люди занесли оружие в бараки и возвращались на плац.
— Зачем же мы тогда их строили с оружием? — недовольно проворчал вполголоса молоденький прапорщик Гаевский, оглядываясь на свой взвод.
— Забыли вас спросить, господин прапорщик! — неприязненно ответил за Безносова подпоручик Краумзгольд, и слух Гаевского резанул его нерусский акцент, которого Гаевский раньше не замечал.
— Разумеется! — вызывающе громко сказал он, не зная, что сказать, но Краумзгольд уже отошёл и не слышал его...
Солдаты работали весь день, дотемна. Как было решено на совете у коменданта, чтобы сократить линию обороны (это было необходимо ввиду малочисленности гарнизона), укрепление в самом узком месте перегородили завалом из брёвен, тёса и громадных дубовых бочек, крепко вонявших кислой капустой и солониной. В завале проделали амбразуру для орудия, снятого с бастиона в отгороженной южной куртине; остальные орудия в этой куртине артиллеристы заклепали, чтобы их, в случае чего, не могли использовать горцы.
Работа шла дружно, быстро, унтерам и офицерам никого не приходилось подгонять, но той ловкости, которая появляется у людей, когда они делают близкое их душе, любимое дело, не было. Никто не шутил, не смеялся; лица были серьёзны, беспокойно хмуры.
Большинство тенгинцев — три взвода из четырёх — работали на устройстве завала. Здесь был и старый Терехин, рассказывавший об Ермолове, и почти все его слушатели: веснушчатый рекрут, который больше всех боялся «татарвы», солдат, разбиравший сундучок, добродушный силач Пиня Рухман. По общему молчаливому уговору самые большие тяжести доставались Пине и другому «большаку», Архипу Осипову, широкогрудому детине с воловьей шеей и могучими цепкими руками.
— Берись-ка, Пётр! — подходя вместе с Пиней к неокоренному и не просохшему ещё дубовому стволу, говорил Архип, который, как видно, считал настоящее Пинино имя несерьёзным. — Раз! Два! Взяли!
Захватив с комля и с вершины каменно-тяжёлый ствол, они, громко и в лад крякнув, закидывали его на плечи и несли, провожаемые завистливо-одобрительными взглядами...
К Гаевскому подошёл Краумзгольд и без всякой начальственности, почти кротко, хотя и своим обычным бесцветным голосом и с тем же акцентом, попросил его пойти присмотреть за работами в центре северного бастиона, обращённого к горам. Там взвод пластунов, под командой лекаря Самовича, исправлял осыпавшийся бруствер и углублял ров.
Гаевский вздрогнул и порозовел, ощутив мгновенную необъяснимую жалость, чуть ли не нежность к этому белёсому скучному человеку, который в свои двадцать семь лет был точь-в-точь как сорокалетний бобыль, ничего уже не ждущий от жизни. Через несколько дней он, может быть, умрёт, так и не припомнив перед смертью ни одного светлого мига...
И хотя Гаевский только что сердито возмущался равнодушием «этого немчуры», который ни слова не возразил поручику Безносову, когда тот, будто нарочно, отделил от роты беспомощного Самовича, ему вдруг захотелось сказать Краумзгольду что-нибудь хорошее, идущее от души. Но, подавив в себе это желание, он молча откозырял и пошёл на северный бастион. По пути, машинально перепрыгивая через брёвна и фашины, вокруг которых суетились пластуны и навагинцы, Гаевский растроганно думал о том, что Краумзгольд дал ему это поручение только затем, чтобы иметь предлог заговорить с ним...
На полукруглой глинистой площадке, обнесённой невысокой стеной из сырцового кирпича, двое или трое артиллеристов чистили орудие. За стеной, на валу, стоял лекарь Самович, глядя вниз, в ров, где работали пластуны. Гаевский поднялся на площадку, прошёл боком мимо артиллеристов, едва не опрокинув ведро со щёлочью, и через орудийную амбразуру вылез к Самовичу.
— А! Это вы? Здравствуйте! — некстати сказал Самович, уже много раз в течение дня видевшийся с Гаевским.
Глаза у него были потухшие, плечи под узкими чиновничьими погонами обвисли.
«И этот же... и этот умрёт», — снова ощутив ту же острую жалость, подумал Гаевский и нарочито буднично и грубовато спросил:
— Ну, как тут у вас?
И, не слушая, что скажет Самович, взглянул вниз. Стоя в воде — прямо в сапогах, чтобы не простудиться, — пластуны обрывали лопатами берег рва, обмелевшего, несмотря на частые сильные дожди. Обрытую землю вычерпывали вёдрами и выплёскивали к подножию вала, у самой воды. Чуть пониже гребня, стоя на корточках, несколько пластунов забивали в доски длинные толстые гвозди — делали «ежи» — и тоже укладывали их у подножия вала, против тех мест, где ров особенно мелок. И вал, и ров, и эти доски с гвоздями не могли создать серьёзного препятствия в случае штурма и казались Гаевскому безобидными принадлежностями мальчишеской игры. Он вздохнул и покачал головой.
— Ведь это всё-таки кое-что да значит — как вы считаете? — спросил Самович, не заметивший или не понявший этого жеста.
— Ну конечно же! — преувеличенно бодро ответил Гаевский, желая его успокоить, и, ещё раз взглянув на копошившихся во рву пластунов, подумал: «И они тоже...»
Гаевский вернулся на площадку, где артиллеристы всё ещё чистили орудие, и по висячему тесовому настилу, уложенному на высокие бревенчатые опоры, пошёл посмотреть, окончена ли расчистка ружейных бойниц в стене и в турах. На этом фасе, от орудийной площадки до западного бастиона, обращённого к Вулану, работало отделение того же взвода под командованием урядника Загайного.
Всё, что можно было сделать, пластуны сделали: осевший бруствер был поднят; выпавшие из стены кирпичи поставлены на место и вмазаны раствором; бойницы, в просветах которых ещё утром колыхались по-весеннему бледные, не успевшие набрать силы стебли бурьяна, расчищены. Раздумывая, что можно было сделать ещё, Гаевский взглянул себе под ноги, на настил, где, как ему помнилось, были проделаны бойницы для стрельбы по противнику, уже проникшему в укрепление. Все они, кроме одной, были заложены досками, прибитыми к настилу. Удивлённый Гаевский спросил, зачем это.
— А мы, ваше благородие, когда несём здесь караул, за нуждой по одному ходим, — обидчиво ответил Загайный, которому в вопросе офицера смутно мерещился подвох.
— Хвала и честь вам за это, — через силу улыбнувшись, сказал Гаевский. — Но только это не то, что вы думаете, а тоже бойницы...
Он приказал отодрать доски, стал на колени у одной из бойниц, высунул в неё черенок лопаты и, сделав вид, будто стреляет в кого-то, находящегося под настилом, звонко прищёлкнул языком.
— Вишь, как оно ловко! — виновато вздохнув, сказал Загайный. — А нам-то и невдомёк... И их благородие никаких замечаниев не сказали. Известное дело — лекари оне-с...
16