Литмир - Электронная Библиотека
A
A

   — Позволь поднести тебе книжку, которую я перечёл недавно с наслаждением. Здесь, между прочим, рассказывается, как Сократ, присутствуя на представлении «Облаков», где Аристофан гнусно над ним издевается, поднялся со своего места, чтобы публика могла судить, верно ли актёр его изображает.

Лермонтов взял книжку из рук Краевского и раскрыл. Это оказались «Диалоги» Платона на французском.

   — Благодарствуй, — весело сказал он, довольный тем, что неловкость начинает проходить, — постараюсь в точности следовать примеру Сократа, но если дело дойдёт до цикуты, то, пожалуй, заменю её каким-нибудь более современным напитком.

   — Кстати, насчёт современных напитков, — вдруг с несвойственной ему игривостью подхватил Краевский, — если ты не возражаешь, едем сейчас обедать к Леграну. Не откажи в последней просьбе своему смиренному редактору...

И, хотя это сильно расстраивало его планы, Лермонтов согласился.

24

Несколько лет назад, когда Лермонтов, уже окончив два курса в Московском университете, захотел перевестись в Петербургский, ему предложили здесь начать всё сначала, с первого курса. Он обиделся и наотрез отказался. И тут-то бабушка, мечтавшая видеть внука гвардейским офицером, действуя где уговорами, где настояниями, убедила его поступить на военную службу. Недавний студент шутя сдал экзамены в Школу гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров и, после двух лет муштры, к вящей гордости и удовольствию бабушки, надел золотые эполеты.

Так Лермонтов оказался в полку, который стал ему как дом родной.

Полк, как принято говорить, был блестящий: с золотыми шифрами на киверах и ташках за Кульм, с георгиевскими штандартами за Париж, с серебряными трубами за Варшаву; шефом полк имел самого наследника, а князья Рюрикова колена, отпрыски древних боярских родов и иностранные принцы считали за честь служить в нём младшими офицерами. Но не поэтому дорожил Лермонтов полком. Вот уже почти сорок лет, с самой смерти императора Павла, ни один царскосельский гусар не совершил зловещей прогулки по «зелёной улице», ни один фухтель, свистя, не обвился вокруг оголённой солдатской спины. И никто в полку не кичился этим: просто это была трудно, но уже давно достигнутая, привычная facon de vivre[152], не считаться с которой означало не считаться с полком.

Поэтому «фрунтовые профессора» в полку не заживались: одним указывали на дверь («На Орловские ворота», — как неожиданно сострил обычно молчаливый штабс-ротмистр Гончаров, шурин покойного Пушкина), другие уходили сами, поняв, что их представления о службе здесь не ко двору.

Впрочем, среди полусотни офицеров было всё-таки трое или четверо поклонников фухтеля, более или менее успешно боровшихся со своей страстью и только поэтому остававшихся в полку.

Среди старожилов полка ещё сохранились друзья и собеседники остроумного и глубокомысленного ротмистра Чаадаева, которые помнили, как в офицерской артели, там, где теперь царил возле буфета Акинфыч, молоденький лицеист в куцем мундирчике с короткими рукавами, хмельной от жжёнки и от гордости, что дружит с победившими самого Наполеона героями, широко и непринуждённо жестикулируя, читал стихи:

...Пока свободою горим,
Пока сердца для чести живы,
Мой друг, отчизне посвятим
Души прекрасные порывы!..

И слушатели искренне восхищались этими стихами, но в глубине души не верили, что лицеист сочинил их сам, — до того они были настоящие.

Молоденький лицеист давно уже успел превратиться в прославленного поэта и завершить свой земной круг; ротмистр Чаадаев, воспарив в заоблачных высях метафизики, успел забыть, что носил когда-то красный ментик царскосельского гусара. А их «прекрасные порывы» остались жить в полку, то затаиваясь, то проявляясь вновь.

Конечно, чаще эти «порывы» затаивались — такова жизнь! — и полк послушно шёл усмирять восставшую Польшу (серебряные трубы за Варшаву!), посылал своих офицеров на Кавказ истреблять тамошних «хищников», отпускал в царскую свиту. Но даже и это — с достоинством, насколько его можно соблюсти в России, со сдержанностью, за которой угадывалась безвыходность, и, уж конечно, без восторженного раболепия кавалергардов или безликого холопства каких-нибудь там жёлтых кирасир.

В тридцать седьмом году, когда государю и «синим усачам» стало известно, что автор «прибавления» к стихам на смерть Пушкина — всё он же, Лермонтов, Бухаров, сидя за обедом, загремел басом на всю артель, будто в манеже: «Считай, Миша, что мы все подписались под этими стихами!» Поднявшись с места, подошли и пожали ему руку многие — первым, кажется, Петя Годеин.

И вот теперь Лермонтов расставался со своим полком...

Прощальный обед, который готовился давно, был неожиданно запрещён. Плаутин вызвал Петю Годеина и сказал ему об этом, прозрачно намекнув, что такова воля самого государя, считающего неуместным официально чествовать Лермонтова и других отъезжающих, ничем не отличившихся в положительном смысле (эти штрафные, кроме Монго и Лермонтова, были: Саша Долгоруков, который во второй раз подряд отправлялся на Кавказ для участия в экспедиции против горцев, Андрей Шувалов и Ксаверий Браницкий, которые уезжали в Варшаву адъютантами к Паскевичу).

Впрочем, это запрещение касалось только полковой территории: обед не мог состояться ни в артели, ни в офицерских флигелях. «Хотите устраивать вне полка — пожалуйста. Только, ради Бога, поменьше шуму» — так Петя Годеин передал последние слова Плаутина.

«Тайная ве́черя», как сразу же назвали обед, была устроена у Ксаверия Браницкого, в его отдельном двухэтажном доме в Кузьмине, стоявшем далеко от дороги, в глубине сада.

Входя вместе с Монго и Сашей Долгоруковым в гостиную, где были накрыты столы, Лермонтов увидел Ксаверия и рядом с ним — толстого, добродушного артельного буфетчика Акинфыча и сухопарого, смуглого и рябого венгерца Керени, который вёл хозяйство братьев Браницких.

   — А мы просо сеяли, сеяли! — обводя вокруг себя руками, весело сказал Ксаверий, заметив входящую троицу.

   — А мы его вытопчем, вытопчем! — в тон ему отвечали они...

Уезжая из дому, Лермонтов настроился на грустный лад, но ничего грустного вокруг не было: и светлая зала, и гирлянды цветов на её стенах — прекрасных кремовых роз, и сверкающий многоцветный частокол графинов и бутылок, и любимые закуски на тяжёлом артельном серебре: блёкло-жёлтые маринованные грибы, оранжевая сёмга, паюсная икра — всё было как всегда и как всегда располагало к веселью, тем более что о поводе, по которому собрались, никто не говорил.

Двустворчатая белая дверь на веранду была распахнута, и оттуда, из голого апрельского сада, подернутого прозрачным зеленоватым туманом, в залу втягивался сырой и крепкий запах прошлогодней листвы. Вдоволь насидевшись за столом, вдоволь наговорившись и наслушавшись разговоров, Лермонтов, хмельной и разгорячённый, вышел в сад. Как всегда бывало и прежде, за ним пошёл Петя Годеин, не любивший надолго с ним расставаться. Быстро темнело. Побродив по невидимым дорожкам среди неподатливых, колючих кустарников, они вернулись к веранде и, насобирав в освещённой полосе сухих веток, разожгли как бы шутя маленький костерок. Увидев это, Ксаверий приказал слугам принести дров, и вскоре дрожащие золотые столбы огня поднялись среди синей тьмы в трёх местах, по краям поляны, окружавшей веранду. Между кострами поставили несколько столов, и, не сдерживая приятной дрожи — от вечерней сырости, от того древнего волнения, которое люди всегда испытывают в темноте перед огнём, — все опять расселись.

Лермонтова заставили читать, и он читал кусок из «Казначейши», посвящённый полку:

вернуться

152

Образ жизни (фр.).

122
{"b":"575247","o":1}