— Ты читаешь без разбору, — сказал Соллогуб, перебирая одну за другой книги, сваленные кипой на столе. — Не жаль времени?
Лермонтов заложил страницу.
— Ты не прав. Нет такой пошлой книжонки, в которой хоть на одной странице, в одной фразе не мелькнёт что-то верно подмеченное или не прозвенит простодушная нота из самого сердца.
— Ради единственной малости перерывать кучи мусора? У меня не хватает терпения. Да ведь и ты не из терпеливых?
У Лермонтова изменилось выражение лица. Это с ним часто бывало, когда он не хотел или не мог продолжать прежнего разговора.
— Если говорить о почтенном занятии мусорщиков, то что мы делаем с тобой каждый вечер в гостиных? Разве не подкидываем на лопатах в образе господ и госпож сор и гниль? — Он отрывисто засмеялся, и этот смех неприятно задел Соллогуба. Он пожалел, что взял неверный тон, спугнув первоначальную доверительность приятеля.
Соллогуб имел обыкновение слушать Лермонтова с тем большей жадностью, чем меньше показывал это внешне. Приходя домой, он старательно записывал смысл лермонтовских внезапных исповедей и подолгу сидел в одиночестве над теми стихами, которые удавалось унести из-под лермонтовской руки — благо тот разбрасывал их повсюду с беспечностью ребёнка, который не отличает в своей игре цветных осколков от драгоценных каменьев.
Соллогуб давно понял, что ему не тягаться на равных с глубиной и внезапностью лермонтовских прозрений. Он восхищался им в душе, но из светской гордости не желал этого показывать.
— Досадно, что ты такого мнения о светских гостиных, — сказал вслух с напускным сожалением. — Я ведь приехал звать тебя на музыкальный вечер к Виельгорским[46]. А теперь вижу, что ты откажешься.
Соллогуб даже хотел этого в душе, потому что частые беседы Лермонтова с Софьей Виельгорской и то, как эта милая девятнадцатилетняя девушка с простодушным удовольствием взглядывала на сумрачного поручика, едва завидев его в дверях, начинало задевать Соллогуба. Он был влюблён в Софью второй год, не скрывал этого и, как ему казалось, был близок к возможности получить её руку.
— Почему же откажусь? — живо отозвался Лермонтов, проворно откладывая перо и намереваясь скинуть домашний архалук.
— А как же кучи мусора? — лукаво ввернул Соллогуб, уже радуясь, что они проведут вместе несколько часов.
— Чего не сделаешь ради единственного жемчужного зерна? — в тон ему отозвался Лермонтов.
«Конечно, он о Софье, — мелькнуло у Соллогуба. — Шалишь, друг. Здесь победа будет моя!»
И пока Лермонтов одевался в спальной, он, по обыкновению, перебирал исписанные листки, скомканные и ещё не перебелённые поэтом.
Не встретит ответа
Средь шума мирского
Из пламя и света
Рождённое слово...
На листке были зачёркнуты слова и целые строфы:
Как полны их звуки
Безумством желанья!
В них слёзы разлуки,
В них трепет свиданья...
А зачёркнуто вот что:
Надежды в них дышут
И жизнь в них играет...
Их многие слышут,
Один понимает.
Соллогуб достаточно разбирал руку Лермонтова, чтобы пробиться сквозь помарки. Он задумчиво разглаживал пальцем смятый листок. Это было о Софье, сомнений не оставалось. Только её голос звучит так притягательно и не похоже на других. Она несколько растягивает слова, словно на иностранный лад, а сам тембр излучает тепло и доверчивость. Соллогуб прикрыл глаза от внезапного волнения. Ему захотелось не мешкать, сразу запереться в свой кабинет и при свечах, брызгая и спотыкаясь пером, найти для неё слова столь же светоносные, как эти стихи. Ведь любит Софью он, а вовсе не Лермонтов! Тот только наблюдает и любуется ею отстранённо, будто картиной.
Есть речи — значенье
Темно иль ничтожно...
Где же здесь чувство к живой женщине? Её речи ничтожны для него. Ах, Лермонтов...
— Ну, я готов, — сказал Мишель, распахивая дверь.
Они отправились к Виельгорским.
Бес, который сидел в Лермонтове и подзуживал его дразнить ближних, не мог оставить в покое и Владимира Соллогуба. Тот был собран, как мозаичное изображение из множества кусочков, и Лермонтов отлично видел их все, словно специально исследовал с увеличительным стеклом. Слишком светский жуир, чтобы стать настоящим писателем, Соллогуб не был в то же время и законченным фатом, именно потому, что отдавался писательству. Салонный волокита в Софью Виельгорскую влюбился искренне и готов был её добиваться с несвойственным ему энтузиазмом.
Лермонтов отдавал себе отчёт, что бес, который по временам вселялся в него самого, отнюдь не гордый Демон, а нечто из разряда мелкоты, и не очень был доволен собою, когда подмечал на лице Соллогуба смесь тревоги и тайного страданья, чему виной были оживлённые беседы его, Лермонтова, со средней дочерью Михаила Юрьевича Виельгорского — Софьей. На старшую, Аполлинарию, подругу детства великой княжны Марии Николаевны, вдыхавшую придворные миазмы чуть не с пелёнок, он не обращал никакого внимания, хотя она была красива без надменности и, пожалуй, даже умна. Младшая, ещё подросток, лёгкая и нежная, как утреннее облачко, обещала с годами удаться во вторую сестру. Он издали следил за нею с удовольствием.
Но Софья была уже не бутоном, а приоткрывшимся цветком. Лермонтов не мог противиться её простодушному обаянию, хотя вовсе не был влюблён. Но ему всегда была необходима женская дружба, полная необидного милосердия и деликатного понимания. Возле Сашеньки Верещагиной или Марии Лопухиной он предавался душевному отдыху. Личины спадали с него одна за другой; не надобно было следить за собою, придавать себе тот или иной облик. Его словно омывала тёплая безгрешная волна. В ледяном Петербурге он отчаивался встретить такое существо, пока однажды в модном музыкальном салоне братьев Виельгорских не наткнулся взглядом на нечто, выпадающее из светского шаблона. Сначала он услышал её голос, полный непередаваемых интонаций, похожий на безыскусственную речь ребёнка, ломкий и певучий одновременно, сходный со щебетанием птицы или струением воды.
Он подошёл к ней. Его представили.
Первые слова, с которыми она обратилась к нему, самые банальные и обыденные, зазвучали родственной приветливостью. Он их даже не понял, а отозвался на голос. Поднял глаза и встретил взгляд голубой, распахнутый, хотя лицо выражало застенчивость, а локотки несколько пугливо прижаты к бокам. Он отошёл с ощущением нечаянной радости, маленького подарка.
Софья третий год выезжала в свет, но он находил её всегда в сторонке. Она не смеялась громко, улыбалась как бы про себя, от чего-то внутреннего.
Лермонтов ненадолго присаживался возле неё и успокаивался. Он видел, что его остроты соскальзывают с неё, и переставал острить. Если начинал рассуждать о чём-нибудь глубокомысленном, она отвечала почти не задумываясь. Это было не то чтобы умно, но до того простосердечно, будто сквозь слова просвечивает донышко самой её души.
Лермонтов ездил и ездил к Виельгорским — это было уже замечено, — а дома, холодея от прихлынувшего вдохновения, писал посвящённые ей стихи[47], полные благодарной нежности и лишённые всякой страсти...