Дуська, в шутку разыгрывая из себя гостеприимную хозяйку, обносила гостей небольшим подносом с мутными, доверху налитыми стопками. Все с аппетитом ели винегрет, ливерную колбасу, лакомились желтоватой и вязкой сахарной помадкой.
Как на фабрике была па-а-а-рочка… —
затягивала Дуська, лихо проглотив стопку «сучка», как называли ширпотребовскую водку.
Он был слесарь, рабочий просто-о-ой… —
вторили ей нестройным хором.
Потом танцевали. Все плыло у Дуськи перед глазами, несло ее куда-то точно птицу внезапным порывом ветра. И плакала она и хохотала громко, безудержно, до спазм…
Очнулась она, едва забрезжил рассвет. Взглянула на незнакомый беленый потолок, на засиженные мухами обои и, брезгливо сбросив с себя чужое с несвежим пододеяльником одеяло, все поняла. Через минуту она уже была на улице. Бежала, застегивая на ходу платье, мелкий ледяной дождь мочил ее голую шею, лицо и волосы.
…И прекратила Дуська свою переписку с Игорем — как отрубила… Он же, не зная, что с ней происходит, писал тревожные, полные смятения письма, требовал ответа, упрашивал все объяснить ему и даже посылал «на разведку» свою мать.
Вскоре Дуська вышла замуж и переехала в новый кирпичный дом на соседней улице. Вышла она замуж наскоро, за неделю, не устраивая никакой свадьбы и против желания матери. А сердце старой Агафьи чувствовало беду, и предчувствие то вскоре оправдалось. Муж Дуське попался из отчаянных, отпетых парней, отбывший не давно заключение. С Дуськой он повел себя просто: с первых же дней начались попреки за нечестность ее, допросы и побои. Потому-то долго и не удержалась Дуська в замужестве. Изведясь от оскорблений, ревности, мужниного пьянства, не успев залечить синяки, Евдокия ушла назад к матери. Муж долго еще не оставлял ее в покое, встречая на улице или поджидая у дома, и то грозил расправой, то умолял вернуться к нему, обещая в корне измениться. Наконец страсти его поулеглись, и он завербовался на Север, в обжитые уже места, оставил Дуську и покое. Дуська вернулась на фабрику, жизнь ее пошла ровнее. Утратила Дуська былой задор, поостыла характером и уже не ездила, как прежде, на дальние танцульки. До смерти боялась она и встречи с Игорем, которые, впрочем, сразу же после возвращения из армии женился, о чем успели сообщить ей завсегдатаи танцверанды.
Оказавшись на фабрике, Дуська сразу же устроилась в вечернюю школу и рьяно принялась за учебу. Заметно изменилась и внешность Дуськи: напрочь была отброшена прежняя парфюмерия, завивки, наряды, взгляд Дуськин стал чуть задумчивым, грустным. И еще одно изменение произошло в ее жизни. Стала она наконец законной Людмилой, оформив все соответствующие документы. Без конца заглядывая на первую страничку паспорта, лаская взором новое имя и по-детски радуясь этой новизне, она уже грезила и о новой жизни, о хороших переменах, о счастье. На «Дуську» она не откликалась теперь, даже когда звали домашние. Все как будто бы шло у нее своим чередом и ладно: работа, учеба, домашние постирушки и шитье. Но… через год встретила Дуська-Людмила новую свою любовь. Избранник ее учился в одном с нею классе, но был значительно старше по возрасту. Однако она не принимала это в расчет, как не думала и о том, что был он женат. Встречалась с ним тайком и где придется: то у подруги, то у себя, когда не было домашних. Не ждала Дуська-Людмила от своей любви ничего сверхособенного, а жила с тем человеком, закрыв глаза на все, потому что слишком уж хорошо было ей с ним. Но беда и тут подстерегала ее. Не думала, не гадала она, что жена одноклассника, давно уже выследившая их, уже побывала в школе, имела беседу с директором и даже оставила заявление о том, что она-де, Дуська-Людмила, — аморальная женщина, разбивающая советскую семью. Пришлось объясняться с директором. В защиту одной из первых учениц встали некоторые учителя. Говорили с ней в кабинете директора тактично и осторожно. Но поскольку выхода иного никто не смог отыскать — предложили ей перевестись в соседнюю школу. Привыкнув к своей школе, к классу, Дуська-Людмила долго не могла поверить, что все вдруг так неожиданно кончилось. Она снова ходила к директору, плакала, просила оставить ее, но тот не хотел рисковать и был неумолим — слишком активная Дуськина соперница могла пойти и дальше, в более высокие инстанции.
Из школы пришлось уйти. Взяв документы, Дуська-Людмила и не помышляла никуда их нести, как ни уговаривала старая учительница математики, отмечая ее серьезные способности к учебе.
Расставшись со школой, Дуська-Людмила замкнулась в себе, ожесточилась, но в самом дальнем уголке ее души все еще теплилась надежда на будущую счастливую жизнь со своим домом, семьей, с маленьким мальчишкой, которого она давно уже назвала Игорем.
В семье Блинковых никогда не было особой дружбы между детьми. Все они угодили в мать угрюмыми, неразговорчивыми. Говорили друг с другом в основном только по необходимости, по делу. Дуську-Людмилу угнетала домашняя обстановка, и при первой возможности, едва дождавшись отпуска, она уезжала из дома — чаще всего к крестной, как называла она свою тетку, сестру матери. Одинокая тетка тепло встречала племянницу, радовалась ей, как собственной дочери. Так и наладилась Дуська-Людмила к ней, почти каждый отпуск навещала. Помогала по хозяйству, стряпала, а когда тетка уходила на работу, бегала загорать на местный пляж — на берег небольшой бурливой речушки.
Когда проходил отпуск и Дуська-Людмила возвращалась домой, к приятным воспоминаниям об отдыхе, о теткином уюте примешивалось чувство досады, недовольства собой от того, что снова не устояла, завязала знакомство с каким-то командированным и проводила с ним встречи где попало — на пляже, в доме приезжих, в лесу. Но и мимолетные такие встречи, которые были теперь нередкими, стали быстрее забываться ею. В душе она по-прежнему тянулась к домашнему очагу, к семье.
Обитатели барака постепенно разъезжались, получали новые квартиры. Блинковым выделили «за выселением» еще одну комнату, расположенную возле общей кухни, длинную и неудобную. В нее-то и переселилась теперь Дуська-Людмила. Старая Агафья больше всего переживала за свою младшую, чувствовала материнским сердцем все ее душевные передряги. Не видела она добра и в том, что Дуська-Людмила, подцепив где-то прямо на улице, привела в дом выпивоху-шофера, как показалось Агафье, прирожденного грязнулю и неряху. Однако особого ропота Агафья не выказала, решив, что все само собой образуется — натворит что-нибудь незваный зять, Дуська и сама погонит его со двора. Одну лишь фразу бросила она дочери незлобиво, улучив момент: «Смотри, каб не обворовал он тебя, а то ведь бог весть отколь свалился он на нашу голову…»
— Ничо, мать, ничо, — спокойно ответила Дуська-Людмила, не оборачиваясь, настирывая в буром щелочном растворе замасленную робу. — И мы не лыком шиты, мне ж работа его известна, никуда не денется, если чо…
И наступила для Дуськи-Людмилы пора новой, трудной и беспокойной, но наполненной жизни. Ей стало казаться, что вот только теперь и зажила она по-настоящему, хотя и летела каждый день домой с одной постоянной мыслью: «Придет ли сегодня?» Конечно, страдала она от того, что почти ежедневно он был пьян, и от иссушающей ревности своей непонятно к чему, от какого-то пронзительного, чуть ли не материнского беспокойства за этого нового в ее жизни человека, отлученного от своей семьи, но это не уменьшало ее надежд на него и на то, что все еще может сложиться так, как хочет она. Она понимала, что нелегкий понесла крест, тог самый, который несла до нее другая, та, что не побоялась даже одиночества, лишь бы избавиться от такого мужа. Но это вселяло в нее еще большую надежду. «Пусть его лишили крова, семьи, детей… — думала она. — Пусть. Лишь бы он навсегда остался со мной, все наладится. Уж я возьмусь за него, сделаю человеком. И пить отучу!» В такие минуты Дуська-Людмила чувствовала небывалую уверенность в себе и прилив сил. Мысли ее далеко опережали настоящее и уносились вперед. Она видела его, этого красивого внешностью, но почти пропащего человека, своим верным спутником и клялась себе не уступать его ни за что и никому. По ночам ей снилась их будущая жизнь, размеренная, спокойная, полная достатка. Всю рабочую смену она прикидывала, что бы такое придумать еще, чем и как накормить его получше, чем угодить ему, чтобы намертво привязать к своему теплу и уюту. С работы же она теперь не шла, а летела точно на крыльях. И лишь подходя к бараку, притормаживала, замедляя шаг, плыла мимо соседей степенно и важно, снова, как в девчоночьи годы, напевая под нос грудным, чуть простуженным голосом: