— Один билет не нужно?.. — спросила девушка в вязаной шапочке и очках, протягивая голубую полоску бумаги.
Не знаю, что меня побудило, но я, не раздумывая, купил у нее этот билет и через несколько минут, оставив пальто в гардеробной, уже сидел в ярко освещенном партере.
Концерт открыли одной из моих любимых бетховенских сонат, затем пошли романсы, арии в исполнении певицы с высоким, необычайной чистоты и силы голосом.
В антракте я увидел старика. Зал в считанные минуты опустел. Пробираясь к выходу, я заметил на последнем ряду знакомый профиль, ежик седых волос, острый, с горбинкой нос. Он сидел не шелохнувшись, не отводя глаз от сцены, от замершего занавеса, точно там, лишь для него одного, все еще кипела жизнь.
После концерта я, что называется, нос к носу столкнулся с ним у вешалки. Он увидел меня, когда швейцар помогал ему надевать шинель; оторопел на какое-то мгновение, прикоснувшись к козырьку неизменной фуражки, кивнул и, глубоко утопив руку в карман, зазвенел мелочью.
К трамвайной остановке мы шли вместе. По-прежнему сыпал снег, на улицах, окутанных сумраком, было тепло и покойно.
Старик вдруг остановился и, нерешительно протягивая мне руку, проговорил:
— Как-то, однако, неловко, соседствуем вроде… Серафим Потапович я, одним словом. — И неожиданно крепко сжал мою руку, так что даже заломило пальцы. Я назвал себя.
Когда мы вошли в трамвай, старик снова сунулся в недра глубокого своего кармана и достал несколько монет. Но я, опередив его, бросил монетку в кассу, оторвал два билета. Улыбнувшись, он благодарно кивнул, однако, близко поднеся к глазам щепоть, продолжал рассматривать мелочь. Затем вывернул один карман и другой и сокрушенно вздохнул:
— Подумать только…
— Что-нибудь случилось? — спросил я.
Старик покачал головой и, вздохнув снова, отвернулся к окну. На дальнейшие расспросы я не решился, молчание было каким-то напряженным, неловким. Старик, точно онемев, смотрел в примороженное окно. Наконец он не выдержал и, глубоко, горестно как-то вздохнув, повернулся ко мне.
— Ну, впору возвращайся назад… — проговорил он, покачав головой.
— Что-то потеряли? — машинально спросил я.
— Алтын вместо двугривенного швейцару отдал, три копейки. И смех и грех…
— Стоит ли сокрушаться из-за этого? — попытался я его утешить. Он развел руками и снова уставился в окно.
До дома мы ехали молча. У подъезда старик остановился и тихо проговорил, подавая мне руку:
— Ну каков голос, подумать только…
Я промолчал, мысленно соглашаясь с ним. Голос певицы был действительно прекрасен, и казалось, что он продолжает еще звучать в ушах.
Достав коробку сигарет из кармана, я нерешительно протянул ее старику. Он взял сигарету и, размяв ее пальцами, поднес к лицу, глубоко вдохнул табачный запах.
— Я не курю уже много лет, но люблю табачный дух. Многое напоминает… войну, молодость. Все старые люди, видно, живут запахами прошлого… и звуками. Вот сегодняшний голос, к примеру. Мне кажется, я второй раз в жизни встречаю такой. Впрочем, что это я… Возможно, вы совсем иначе думаете.
— Нет-нет, я полностью с вами согласен. И думаю, мне повезло: я ведь случайно попал на концерт.
— Да… лет тридцать с лишним назад слышал я такой же. В одном из волжских городов, где жил после войны. И вот там, на периферии, как говорится, в глубинке, она пела в театре. — Он снова вздохнул, понюхал сигарету. При тусклом свете подъездного фонарика я все же смог увидеть его грустную улыбку. — Что это был за голос — словами не скажешь. Это надо было только услышать, хотя бы раз. Подумать только… много раз приглашали ее в столицу, в Большой театр — не пошла. Муж пел вместе с нею в театре, слабый тенорок. Да… это была сильная женщина. Вот послушайте, что было с ней однажды. Этот эпизод ее жизни город превратил потом едва ли не в легенду. Пела она в тот вечер Иоланту. А после спектакля, разгримировываясь, замешкалась и упросила мужа и партнеров не ждать ее. Кто знает, может быть, ей хотелось в тот вечер побыть одной. И из театра вышла она едва ли не последней; на улице было морозно, падал снег. До дома было всего ничего, около двух кварталов… — Старик, задумавшись, замолчал на минуту.
Я прикурил новую сигарету.
— Едва отошла от театра, как дорогу ей преградили трое… дюжих, плечистых, в коротких полушубках-«москвичках», которые тогда были в моде. Она попыталась было обойти их — не тут-то было. «Снимайте шубу!» — негромко, но категорически предложили ей. А одевалась она, надо сказать, хорошо, шуба была у нее котиковая, неимоверное богатство, особенно по теперешним временам. «Друзья мои, — сказала она спокойно, обведя их взглядом, — самое дорогое, что у меня есть…» — «Не разговаривать!» — оборвали ее, грубо. «Нет уж… минуту внимания! — продолжила она. — Итак, самое дорогое, что у меня есть, — это голос. И если я отдам сейчас то, что вы просите, я потеряю самое дорогое, а значит — и жизнь, Но у меня к вам предложение: проводите меня до дома, тут совсем рядом, и вы получите то, что вам надо, даю вам слово». Не дожидаясь ответа, она так же спокойно обошла их и двинулась в сторону дома. Трое молча последовали за ней. Время близилось, вероятно, к полночи, и улицы были пустынны. Но возле дома встретились ей соседи. Двое мужчин провожали женщину на ночной поезд. Тут же поблизости кто-то прогуливал собаку. Соседи поздоровались. «Это мои друзья!» — ответила она на их вопросительный взгляд, кивнув на сопровождающих. Почти до самого подъезда она слышала шаги за своей спиной. А когда подошла к двери, обернулась. Вокруг не было ни души.
Старик снова умолк.
— Да, действительно смелая женщина… — проговорил я, живо представляя себе все, что только услышал.
— Но это еще не конец истории! — оживился старик. — Через несколько дней она снова пела Иоланту. И, как говорится, под занавес, когда ее уже и раз и два вызывали на сцену, из боковой ложи к ногам ее бросили огромный букет алых роз. Подумать только… Где можно было достать такой среди зимы? Уже дома, когда она ставила цветы в воду, обнаружила записку, где было всего два слова: «От друзьёв».
…Потом я долго не видел старика. Зимний день короток, уходишь из дома в сумраке и затемно возвращаешься. Но в суете и текучке, в чередовании важных и малых дел я все же помнил о нем. А когда видел светящиеся окна под своим балконом, подмывало зайти к нему, что-то такое интриговало в нем, манило. Но… все казалось, знакомство наше, что называется, не перешло границ шапочного. Время шло. Увидел я его уже весной, перед Майскими праздниками. Пригревало солнце. А он сидел в беседке в неизменной старенькой шинели, правда, с открытой головой, фуражка лежала рядом, на свежевыкрашенной скамье. Теплый ветер шевелил редкие седые волосы. Увидев меня, старик приветливо, оживленно даже как-то улыбнулся, встал. А когда я подошел, он кивнул на кроны кургузых тополей-карликов, окружавших беседку, и проговорил, поглаживая левую сторону груди:
— Ум за разум заходит на старости. Так и кажется, что слышу, как лопаются почки…
Я невольно прислушался. Нет, лишь шелест ветра в ветках да поскрипывание одинокой старой липы в углу двора.
— Увидите, завтра покажутся листья. Подумать только, они уже, точно птенцы, стучатся, стучатся к нам сюда!
Он говорил и говорил что-то еще о весне. Я слушал его и не слышал, почему-то вновь, в который уж раз, вспомнился его зимний рассказ о певице. И когда я сказал ему об этом, он как-то недоуменно взглянул на меня, помолчал и сказал раздумчиво:
— Веселое тогда было время. Всевозможные шайки, банды, «черные кошки»… средь бела дня грабили.
— Но ведь и сейчас, Серафим Потапович, не заскучаешь.
— Да, да, вы правы. Подумать только! Ведь старое поколение истинных рецидивистов, классиков двадцатых, тридцатых, сороковых годов вымерло, обезврежено либо «на пенсии», так сказать. Откуда же берутся продолжатели? Ведь нет же ни школ, ни академий.
— Продолжателей хватает. Кино и телевидение не дают нам об этом забывать.