— В Воронеже. Старик доктор добрый попался. С обличья на Шестерманку скидается, еврей. Спервоначалу испужался меня, думал — я его убивать пришел, а потом швидко сработал. Теперь меня щербатым кисло дразнить. Раньше золотой зуб на всю Кубань один был, да и тот у Корнилова. Ну, подъехали…
У Богатуна потухала орудийная канонада. Слепые тучки метались по светлому небу. По колонне звеньев пролетела команда: «Слезай». Дымные, забрызганные до ушей кони зашагали по тропке. Колонна вытягивалась по одному. Каждый боец высыпал по шапке земли на низкорослый Аларик, и казалось им, что верхушка его поднимается выше Золотой Грушки. А всадники все шли и шли…
На Золотой Грушке стояли Мостовой, Барташ и Батурин. Сюда же подвезли сундуки жилейских полков, и выделенные от полков ветераны выкладывали па курган десятки знамен и штандартов, отбитых в боях бригадой. К курганам съезжались станичники. Всхлипывали женщины, вспоминая своих сраженных кормильцев. Меркул провел ладонью по кованым шинам сундуков, пощупал трофейные знамена.
— Сохранили все-таки, чертовы дети, а?
Оркестры замолкли. На Аларик взошел, поддерживаемый двумя стариками, Харистов. Он сел на рыхлую еще землю, положил на колени бандуру и запел старинную запорожскую думку.
Мостовой стоял в глубоком раздумье. Он снял шапку, и его полуседой чуб упал на лицо. Когда Егор поднял голову, на него внимательно глядел Барташ. Мостовой кивнул головой в сторону Аларика, в сторону людей, усыпавших края крутояра.
— Правильно?
— Да.
— Так, говоришь, похоронили Доньку?
— Похоронили, Егор.
Крупная, как жемчуг, слеза вскипела в уголке глаза и покатилась по коричневой щеке Мостового.
…Где-то в отдалении глухо дрожала земля, и от взрывов сотрясался воздух. Это были весенние и необходимые звуки. Не было завораживающего иногда безмолвия ночи.
Миша прошагал по траве, все по тому же вязкому шпорышу — признаку одичавшей земли, и спустился на пепелище. Он сидел на том самом месте, где был коридор, где стояла его кровать и возле рыжих медовых баков крутились липкие мухи.
Все же мальчику хотелось сейчас и заплакать, и засмеяться, и, выдернув травку, долго глядеть на беловатые усики корня, жадно захватившие комочки земли. Дороги ему были и эта земля, и корни… Комок, подкативший к горлу, — нужен, оправдан, так же как и слеза, обжегшая его шероховатую, огрубевшую руку. Мир, в котором он раньше ощущал только красивое и радостное, удивительно простой мир степей, вспаханных земель, сочных отав, парного молока, живительной первородной силы — вздыбился, упал и сломался. Может, это уходили детство и юность?
То все рушилось. Новый мир доходил резко очерченным, ощутимым, будто с острыми и твердыми краями. Сердце уже не подчинялось расплывчатому, просторному; отложились другие понятия, и тепло солнца, взрывавшее набухшее семя злаков, было его тепло, его радость.
Он рано возмужал, его рано отрешили от детства. Но это уже случилось. Жертвы, принесенные им, не были сожжены в угоду холодному и жестокому богу. Борона содрала бурьяны, разбила зубьями заклекшие комья. Грубо! Но лучше ли, если бы вспаханное с осени поле осталось засоренным, с затвердевшим, панцирным покровом.
В памяти его пронеслась степная гроза — холодный град, выбивший их поле подсолнухов, на которое было положено так много труда. А перед этим, когда свинцовые тучи еще не опустились к земле, на дорогу упали крупные капли, и в них, запрыгавших по пыли, он с изумлением увидел тогда цветущие травы и небо, еще сиявшее в одной половине. Мальчик искал сейчас в душе своей то, что оправдывало великие страдания, и он находил это…
Вот здесь, по двору, ходил отец, убитый над Кубанью. Тоска сжала Мишино сердце. Захотелось пойти туда, пойти с непокрытой головой к Северному лесу, обсадить петушками и львиным зевом могильный холм, под которым лежали убитые в тот до боли памятный ноябрьский день, убитые на поле, покрытом застаревшей травой и колючкой.
В одичавшем кустарнике жалобно мяукала кошка.
Мишка поднялся и пошел в сад, заросший клейким молодняком. На яблоне, выбросившей пахучие кроны цветения, сидел взъерошенный кот, тот самый шкодливый кот, которому в свое время так попало.
— Кс-с-с, — позвал его Миша и протяул руку, — кс-с.
Этот кот, единственное вещественное воспоминание рано ушедшего детства, растрогал его до слез. Соскочив с яблони, кот боязливо, подняв хвост трубой, приблизился к мальчику. Но когда Миша погладил его, он охотно вспрыгнул на руки, замурлыкал, потерся ухом о руки и беззлобно выпустил розовую пленку когтей.
Миша возвращался, притрагиваясь к вонючей шерсти кота то одной, то другой щекой, и кот благодарно мурлыкал и шевелил усами. Занятый своими мыслями, мальчик не заметил, как возле него очутилась Ивга — красивая и снова задорная, — а рядом с ней бабушка Шестерманка.
— Мы принесли тебе куртку, Миша, — сказала Ивга, — все ждут тебя у нас, в нашем доме. Мы все теперь будем жить там, места хватит. Жаль только, до сих пор не возвращается Вася. Павел Лукич говорил, что их дивизия, кажется, пошла на Самур… А чей-это кот?
— Наш, старый, шкодливый.
— Ишь ты, — удивилась Акулина Самойловна, — ну, пойдемте, шибенники.
Послышался резкий отчетливый топот. К ним подскакал Сенька. Он лихо спрыгнул, посвистел коню и, не обращая ни на кого внимания, заложил руки за спину, обошел пожарище, двор, приблизился к Мише.
— Барбосы, — строго сказал он, — не приди наша дивизия — со всей станицы бы пепел сделали. Х о з я е в а! — Сенька ловко взлетел на коня. — Слезы только не распусти, Мишка. Порекомендовали мы тебя командиру дивизии. Надо добивать кадетов. Сводить коросту…
— А дядька Павло?
— Павло остается, председателем ревкома.
— Тогда я тоже останусь в станице, — сказал Миша. Он показал на полуобгорелые балки, на бугор золы: — Будем с ним тут воевать.
Сенька по-взрослому передернул плечами, улыбнулся так, что блеснул его золотой зуб, которым он очень гордился, и, не ответив приятелю, тронул коня. Сенька удалялся, щеголяя небрежной посадкой наездника-кочевника. Мише стало грустно. Ему показалось, что он обидел друга и тот уезжает от него навсегда. Миша бросился со двора и бегом догнал Сеньку, забежал вперед, уцепился за повод.
— Ты чего, Сенька, так рассерчал?
Сенька оглядел друга, сдвинул брови. Его почерневшее лицо сразу стало далеким-далеким. Миша видел не Сеньку, участника беззаботных детских забав, а сурового бойца большой и решительной армии.
— Рассерчал? — переспросил Сенька. — Такое скажешь! Только зря остаешься. — Он нагнулся к другу, и Миша заметил ухмылку на его дрогнувших губах. — Пользы своей не понимаешь, Мишка. Тяжелей было — воевал. А теперь? Гоним их? Гоним. Празднички начались… А тут… будь здоров, погорбатишься.
1938–1940 гг.
НЕСКОЛЬКО СЛОВ ОБ АВТОРЕ
Аркадий Алексеевич Первенцев родился 26 января 1905 года на Ставрополыцине, в селе Нагут. Это небольшое селение, затерянное в степях, территориально примыкало тогда к Кубанской области. Из села Нагут Первеицевы переехали на Кубань. Здесь прошли детство и юношеские годы писателя.
Выросший в семье сельской интеллигенции, Первенцев рано начал читать произведения Пушкина, Толстого, Гоголя, Чернышевского, Куприна, Вересаева, Серафимовича.
Революционные события на Кубани в 1917–1920 годах не прошли бесследно для будущего писателя. Протекали они бурно и подчас трагически. В Кубанской области, пожалуй, как нигде в России, чрезвычайно остро и противоречиво развивалась революционная борьба. Здесь издавна сложно переплелись противоречия классовые, сословные и национальные. Неспроста после поражения на Дону именно на Кубань ушли собираться с силами белогвардейцы во главе с генералами Алексеевым, Корниловым, Деникиным, Дроздовским. Кстати сказать, Кубань была менее удобна для развертывания активных сил контрреволюции, нежели Дон, имеется в виду ее географическое положение.