Петя тихонько вышел, завел лошадей в сарай, сбросил с чердачного верха сена и, подумав, закатил под навес и рундук. «Так лучше будет, — подумал он, — а то повозка нездешняя, придерутся».
Работа утомила его и одновременно согрела. Он расстегнул полушубок. Тело охватил студеный воздух.
Неудержимо захотелось попасть домой. Попасть в теплые комнаты, со знакомой мебелью, с уютными укромными уголками, куда ребенком он любил забираться. И весь дом их казался ему сейчас таким далеким от войны, от страданий и лишений. Петя вернулся со двора, подошел к Мише. Он лежал с открытыми глазами на боку и посапывал по-детски, заложив руку под щеку. На лице, обтянутом желтой кожей, чернели круги вокруг глаз.
Петя притронулся к плечу неподвижно сидевшей Елизаветы Гавриловны.
— Я домой.
— Покушал бы, — встрепенулась она, — я сейчас.
— Дома, — надавливая на плечо, чтобы она не вставала, сказал Петя, — дома поем.
Елизавета Гавриловна сразу подчинилась этому мужскому жесту и огрубевшему голосу.
— Ладно, — покорно сказала она.
Помня наставления патрульных, Петя решил перейти Саломаху невдалеке от пешеходного мостика, где когда-то у них с Мишей произошла стычка с мальчишками. Река замерзла, кое-где виднелись проруби. На противоположном берегу светлели огоньки; позванивая цепью, лаял пес.
«Все так, все так», — думал мальчик. Он поднимался мимо детских окопчиков, полузанесенных снегом. Слева на мосту горел фонарь. Пост, о котором предупреждал Писаренко. Мелькнула мысль: если бы тогда, в первые дни прихода белых, выставили пост, может быть пьяный Лука не зарубил бы отца.
Перебравшись через забор, Петя робко постучал щеколдой. Собака, узнавшая его, ласково потерлась у ног, поскуливая. Петя погладил ее. Собака ткнулась холодным носом и лизнула руку.
— Мама, отвори, — тихо сказал Петя, услышав шаги в коридоре. Открылась дверь, на шее его повисла Ивга. Марья Петровна обняла сына. На лицо Пети закапали слезы, точно обжегшие его.
В комнате было холодно. Мать накинула шаль и вскоре принесла охапку подсолнечных стеблей, затопила печь.
— Ты как? — спросила она, ставя в печь корец с водой.
— Мишку привез.
— Мишу? Что с ним? Ранили?
— Тиф.
— Тиф? — переспросила Марья Петровна. — С Лизой-то что будет! Семена угнали куда-то с подводой, а тут Миша…
Петя снимал будто прилипшую к телу одежду.
— Ушли наши? — спросила мать.
— Ушли.
— Много войска?
— Много.
— А командиры хорошие?
— Хорошие, мама, командиры.
— Ну, слава богу, — сказала Марья Петровна, — значит, не надолго, ушли, вернутся скоро.
— Конечно, вернутся, — успокоил Петя, намыливая обмороженные руки. — Ишь какие? — удивился он, — Не пальцы — крючки.
Ивга надевала шубку.
— Куда ты собираешься? — спросил Петя.
— Мишу проведаю.
— Надумала. Он и меня не узнает… Ни в коем случае не ходи, — приказал Петя, и Ивга покорилась ему.
ГЛАВА II
На следующий день к Карагодиным пришел Писаренко. Заметив, что хозяйка настороженно загородила двери горницы, понимающе кивнул головой.
— Мишку там излечиваешь? Правильно.
Елизавета Гавриловна отшатнулась.
— Не пужайтесь, Гавриловна, — сказал Писаренко, собирая возле глаз мелкие смешливые морщинки, — я свой, казак. Я вам не корниловец какой-нибудь али там дроздовец. Я человечество понимаю…
Писаренко, придерживая шашку, важно подошел к миске с солеными помидорами. Пощупал пальцами, выбрал один, отправил в рот, скривился.
— Кислые, соли, видать, пожалела, Гавриловна. Помидоры надо солить покруче. На каждый круг соль сыпать. Чего-чего, а соль дешевая…
Елизавета Гавриловна, чувствовала, что Писаренко зашел с какой-то целью, и нетерпеливо ожидала объяснения.
Писаренко присел к столу, расстегнул крючки овчинной поддевки.
— Вот сейчас на меня тоже тычут: большевик, товарищ. А за что так клеймят? — Писаренко приподнял брови. — Только за то, что когда-сь по дурости Павлушку Батурина послухал да подался с офицеров оружию сдирать. И шут их знал, что окажется потом этот самый Карташев полковником у самого Деникина, а Самойленко объявится за станичного коменданта. Как посылать в наряд, обязательно Самойленко меня товарищем обзовет. Ребята регочут, а у меня ухи красные… — Писаренко вздохнул. — А то, что отвез ему батя две фуры гарновки, помалкивает. Вроде не знает, что из этой гарновки в Италии первые в мире макароны делают. Две фуры зерна, а? — Писаренко взял еще помидор, помял его и начал сосать, внимательно разглядывая шкурку, прилипшую к пальцам. — Вот и с фронтом не повезло, Гавриловна. Как призывали кадеты первые пять присяг, ведь и я попался. Объявили вроде меня в списках неблагонадежным. Кто-сь донес, что вроде я сочувствовал в отправке Батурина в горы. Да еще за то, что под Ростов ходил. Насчет Батурина я молчка дал, знал, что дело кислое, а вот насчет Ростова в обиду пошел. Как это так меня обвинять. А ежели сам генерал Слащев да Шкуро к товарищам тогда подписались…
Елизавета Гавриловна впервые слышала о генералах, пошедших к красным. Она ухватилась за это как за оправдание сыну, обесславленному в станице после его ухода с большевиками. Сейчас она из всей болтовни Писаренко прежде всего стремилась почерпнуть хоть что-нибудь, что оправдывало бы поступок сына.
— Неужели генералы за товарищей пошли? — настороженно спросила она.
— Я тоже так думал, по глупости. Ан выходит другое дело. Для виду они подались до товарищей. Так мне Самойленко пояснил. Шкуро вроде имел задачу от генерала Алексеева восстания поднимать, а Слащев за нaтypaльного шпиёна.
Елизавета Гавриловна задумалась. Вне ее понимания проходили многие события и поступки. В несчастьях сына она обвиняла себя. Пробовала она побеседовать по этому мучительному вопросу со священником. Он сурово выслушал ее откровенные признания, обругал большевиков и плохо обозвал Мишу. Она не могла перечить ему, но в душе у нее впервые поднялось недоверие не только к священнику, но и к богу. Прогоняла она кощунственные мысли, но прежнее благоговение перед богом было поколеблено. Тяжелее стало ей. Осталась она одна со своими мыслями и тревогами.
Писаренко заметил перемену на лице Елизаветы Гавриловны, утешил ее:
— Не кручинься, Гавриловна, живы будем — не помрем. Хозяин возвернется, сын поднимется. А пока надо время переждать, вот так, как я делаю. Голову зря не подставляю, бо одна голова у человека, отдернут — другая не вырастет. Сначала думал — кадеты почище будут от товарищей, пообразованней. Разглядел новых хозяев поближе — далекие они от нашего брата, казака, несподручные нам. Одним словом, хозяева. А при товарищах мы сами себе были хозяева. Ишь в чем разница. Своим умом дошел, Гавриловна, без митинга. И тот и другой товар теперь перещупал своими руками. Вот какие дела… Пшеничку еще не всю из закрома выгребла?
— Кое-как до новины дотянем, а что дальше…
— Был я в поле осенью, озимка ваша хорошо уклочилась, поднялась. С осени галка могла спрятаться. Зима снеговитая, урожай будет… Весной еще припашете две-три десятинки. А для чего вам больше? Семья у вас — один, два да обчелся. Редкая по станице семья, Гавриловна. Это нас семь братов, да все не отделенные. Да разве с таким папаней, как наш, выделишься? — Писаренко глубоко вздохнул. — Надо бы мне в люди выбиваться. А для того, чтобы в хозяева выйти, надо какой-сь столб иметь, а столба-то и нету… нету столба, Гавриловна. — Писаренко придвинулся ближе, в глазах у него засветились недобрые огоньки.
Елизавета Гавриловна опасливо отстранилась.
— Какой ты страшный, Потап Федотович, — сказала она.
— Будешь страшный от такой жизни, — хриповато выдавил Писаренко. И сразу переменив тон, в упор спросил — С копями чего думаешь делать, Гавриловна?
— С какими конями?
— Да что Мишку привезли, от Таманской армии.
— Петя привез, его и будут, — ответила она. Вспомнила, что в заботах о сыне она забыла о лошадях: — Что же это я их не попоила?