Литмир - Электронная Библиотека
A
A

От станицы Ея начинался Кубанский край. Просторней голубело небо. Калмыцкие и ставропольские степи сменились сочными отавами брицы и светло-зелеными озимыми полями. Зачастили лески, курганы, и вдоль полосы отчуждения, в промежутках щитов снегозадержателей, бежали рощицы южных деревьев.

От Тихорецкой эшелоны повернули на Кавказскую. Станичники снова увидели глинистые обрывы великого крутояра. Извилистую Кубань, пожелтевшие леса левобережья. Казаки грудились у дверных засовов, отполированных локтями десятков тысяч солдат, и молча вглядывались туда, где в тусклом подрагивании испарений угадывались их родные станицы. У переездов стояли сторожихи с зелеными флажками, а у полосатых шлагбаумов пережидали мажары, набитые арбузами, оранжевыми и сизыми тыквами и дынями-последышами. В темнеющие поля убегали промятые колесами дороги. Казаки, уставшие от беспросветной войны, тосковали по настоящей крестьянской работе. Крепкие и здоровые, они были безжалостно оторваны и от своих загонов и от теплоты семей. Их разлучили слишком надолго, и каждому хотелось отдохнуть от убийств, заняться привычным трудом.

Кто-то затянул хорошим, чистым голосом:

Ой да разродимая моя сторонка, ой да когда ж вновь увижу я тебя?
Ой да вновь увижу я, да вновь услышу, да ой, да я на зорьке, и-эх соловья.

Казаки подхватили песню.

Вновь увижу, ой да вновь услышу, да ой, да на зорьке,
эх, соловья.
Ой да разродимая, ой да я, маманя, да не печалься
дюже, эх, обо мне.
Разродимая моя маманя, да ой, да не печалься дюже,
эх, обо мне,
Ой да не все же, да наши товарищи, да ой, да умирают
на войне.

Пели казаки под монотонный стук колес, колыхалась теплушка, и с этой грустной песней, казалось, отлетали от них страшные и жестокие их дела. Большие бесприютные дети, увешанные оружием, тосковали о своих матерях, так же как у тусклых каганцов хат тосковали их несчастные матери.

Стемнело. Задвинули двери, и, сидя вокруг свечки, колеблемой люковым ветерком, казаки тихо беседовали о доме, о женах, о детях, об урожае.

На станции Тифлисской в вагон заглянул сотник, сопровождаемый выслужившимся в подхорунжие Никитой Литвиненко. Присветив фонарем, сотник, тыча пальцем, пересчитал людей и с грохотом задвинул дверь.

— Как кутенят считают после ощена, — сказал Огийченко, — обрыдло.

— Нам-то ничего, — заметил кто-то из темноты, — в тылы гонят. Фронтовикам хуже. Там верно Кутята. Каждый день, как в прорубь головой, недочет.

— Фронтовикам лучше, — сказал Буревой, — там добыча. С каждого села по одной бусе, и то жинке монисто.

— Кому что, — упрекнул его Каверин, — а тебе абы добыча. Нету ее давным-давно — прогнали добытчиков.

— Какой-то у товарищей генерал новый объявился, Буденный, — заметил кто-то, — был он когда-то закадычным другом Брусилову, а тот его всему обучил, по кавалерии.

Огийченко поплевал на пальцы, медленно снял нагар со свечи.

— Буденный никогда Брусилову другом не был. Буденный — вахмистр с Платовской станицы, с Сала. Его с Курдистана еще наши казаки знали, с турецкого фронта.

— Тебе видней, — хмуро сказал Кузьма, — ты, кажись, возле таких терся, икру выдавливал.

— Я-то выдавливал аль нет, а вот вам скоро выдавят, — огрызнулся Огийченко, — знаете же, куда едете?

— Куда ми едем, мне все едино, — Каверин накрылся попоной, — обрыдло все…

— Никто толком не объяснял, куда гонят, — сказал Огийченко молодой бледный казачок. — Знаешь разве?

— Раду разгонять, — твердо ответил Огийченко.

— Я тоже так слышал, — подтвердил Буревой, — на Тихорецкой артиллерист с бронепоезда объяснял. Трудно поверить, сами собирали и вдруг оружием разгонять. Не годятся — перевыбрать можно.

— А ты их выбирал? — спросил Огийченко.

— Меня в то время в станице не было, а знаю, что выбирали их по закону, шарами. Закрывать раду все же, я считаю, не порядок.

— Языки им укоротить не мешает, — буркнул лежавший рядом казак, — длинные дюже, хоть за плечи вешай, заместо башлыка.

— Не в том дело, — сказал Огийченко, внимательно оглядывая слабо освещенные лица казаков, — хотит вроде она объявлять войну генералу Деникину.

— Для войны требуется войско, а рада войска не имеет.

Буревой, заметив, что к словам Огийченко начал внимательно прислушиваться Каверин, вмешался в разговор.

— Тут, видать, все из-за добычи происходит, — балагуря, заговорил он, — ведь за офицерами нигде не потолпишься. Наш брат дерется — аж с шашки дым, а достаются одни оборыши да пианины. А куда ты ту пи-анину денешь? Вот привез на быках пианину Андрюшка Звягинцев, он в Четвертом корпусе служит, а она в хату не лезет. Кое-как протискали, соседи помогли; начали устанавливать — никуда не приходится. Звягинцев хотел ее между печкой и дверью приспособить, бо остальные стенки с окнами. Свет не застить же этой пианиной. Так вот, места между печкой и дверью маловато. Как ни крути, на пол-аршина у инструмента лишку. Рассерчал Андрюшка да вгорячах возьми и отпили те пол-аршина. Потом учительницу покликал поиграть. Пришла она, глянула — да в слезы. Вышло так, что отпилил Андрюшка все басовые лады, а без басов, сами знаете, никакой инструмент не гож. На одних тонких голосах долго не наиграешь…

Казаки посмеялись, полезли на нары. Потушили свечу. Замигали огоньки цигарок. Буревой, кряхтя, примостился рядом с Огийченко.

— Какую-то брехню рассказывал, — упрекнул его Огийченко, — наших жилейцев конфузишь.

— Снарошки, «бинокль», снарошки, — тихо прошептал Буревой, — хотел как-то твои речи перебить, заарканить за них могут. Видал, как Каверин прислухался? Может доложить Брагину. Сам знаешь, они с ним вроде побратимов, по Мостовому.

— Ну что ж, спасибо.

Буревой придвинулся ближе.

— На Кавказской эшелон стоял с дроздовцами, заметил?

— Заметил.

— Не тикают?

— На восстанье перекидывают, в горы. С неделю уже там держатся.

— Беда, — Буревой вздохнул, — не было печали, черти накачали. Может, и нам придется Катеринодар для Деникина отвоевывать, а?

— У кого же его воевать?

— У Филимонова.

— Филимонов слаб против Деникина.

— Ну, раз слаб, значит слаб, — Буревой покряхтел, умостился получше. — Куцая английская шинель, ядри ее на качан, голову накроешь — ноги голые; ноги накроешь — ухи зябнут. А балакают, за такие шинеля да картузы англичанин день и ночь нашу пшеницу на свои пароходы грузит. Ночи холодные пошли. Ты аль уже спишь, Огийченко?

— Нет.

— Хочу передать тебе Павловы речи, — шепнул Буревой, — все как-то не время было.

— Слушаю.

— Павло говорил — посылала рада Быча, Кулабухова, Султан-Гирея и еще кое-кого во Францию, в Париж-город. А с ними ездили двадцать отборных казаков, гвардейцев.

— Для чего ж это?

— Для форсу. Чем меньше держава, тем нужно больше форсу.

— Я не про то. Для чего ездили?

— Отделяться хочет Кубанский край от Расеи. Под французов и англичан переходить.

— Ну, дальше…

— Получила за это рада деньги от англичан и французов, а Деникин узнал, разгневался. А разгневался потому, что еще раньше продал он Кубань тем же англичанам и французам.

— Непонятное буровишь, — пробормотал Огийченко.

— Чего ж тут непонятного, — обидчиво сказал Буревой, — за всякий товар один раз деньги платят. Видать, перехитрила Деникина рада, раньше его за нас деньги получила. А по-моему, можно было и под англичанином жить, но не все время, ну, два года от силы, а потом чтобы ушел он к чертовой бабушке. Только бы порядок наладить.

— Так он и уйдет, держи карман шире.

— Шут его знает, нам его характер неизвестный. Обмундирование у них никудышное, сурьезному народу такую одежу иметь стыдно.

60
{"b":"561929","o":1}