— Правильно, — сказал он, — правильно.
Это единственное слово, произнесенное атаманом, встревожило доброхотов. На него накинули шубу и увели, уговаривая, точно ребенка.
Самойленко вел себя иначе. Он метался по двору, поносил всех без разбору скверными ругательствами, и, когда мать попыталась его вразумить, он замахнулся па нее обожженным кулаком. Самойленко сам полез на крышу, волоча набухший шланг. Он держал, как оружие, ствол пожарного карабина, отливавшего медыо. Вода иссякла, из карабина перестала бить твердая струя. Поняв, что все уничтожено огнем, Самойленко, пошатываясь, подошел к кадушке и долго мочил голову. Когда поднялся, вода струйками побежала по почерневшему лицу и шее, промывая светлые полоски.
— Не дюже убивайтесь, ваше благородие, — мрачно утешал Ляпин, подавая чистое полотенце, — я тоже погорелец. Вот бы их разыскать, гадов, а?
Самойленко скрипнул зубами.
— Разыщем. Сотню за каждое бревно.
После уничтожения дворов атамана и коменданта пожары прекратились. Богатеи, предусмотрительно перетащившие имущество к родственникам и соседям, снова водворились на прежних местах. Вскоре стало известно, что военно-полевой станичный суд под председательством Самойленко в ответ на пожары приговорил к смертной казни двадцать пять арестованных. Ожидалась следующая очередь репрессии.
Приговор совпал с широким опубликованием приказа Чрезвычайной рады, обращенного к представителям власти и населению Кубанского края. В приказе, более похожем на воззвание, обращалась внимание на недопустимость произвола, насилий и личной расправы со своими врагами.
Велигура, значительно отмякший после пожара, вызвал Самойленко и передал ему приказ. Самойленко бегло прочитал, возвратил.
— Ну? — спросил Велигура.
— Что? — спросил Самойленко, пристально вглядываясь в серое лицо атамана.
— Видите?
— Ерунда. Очередное словоблудие дураков, собравшихся в тылу армии. — Самойленко сжал челюсти и выдавил сквозь зубы: — Эти бумажки нужны для массы, но не для нас. Понятно?
Атаман пожевал губами. Взял приказ.
— Вот тут написано, — далеко отставив бумагу, он начал читать: — «История также учит, что в гражданской войне побеждает тот, на чьей стороне симпатии. — Велигура поднял палец и по слогам произнес — Жестокостью можно временно подавить, запугать, но нельзя управлять…»
Самойленко собирался уходить. Он щелкнул пряжкой пояса, подтянув его еще на одну дырку.
— В гражданской войне победит тот, Иван Леонтьевич, кто скорее доберется до горла своего противника и — он сжал пальцы, — и задушит. Остальное — бестолковая и вредная писанина и филантропия.
— Вредная?! — опешил Велигура. — Приказы краевой рады? Я сам баллотировал…
— Напрасно, — жестко оказал Самойленко, — выпуская такие приказы, рада совершенно напрасно возбуждает население. На месте Деникина я бы давно разогнал это сборище демагогов и болтунов. До свиданья, Иван Леонтьевич.
— Как с двадцатью пятью? — спросил Велигура.
— Я никогда не изменял своих решений. Школа Покровского.
После ухода коменданта атаман долго сидел взявшись за голову. Устало выслушав писаря, подписал, не глядя, какие-то бумажки и встрепенулся только тогда, когда пришел Меркул.
— Только не кричи, Меркул, не кричи, — попросил Велигура, — садись. Чего пожаловал?
Меркул, услышав это, решил действовать без ругани.
— Погорели, Иван Леонтьевич? — соболезнующе сказал он.
— Да, Меркул, погорел, — вздохнул атаман.
— Худоба-то вся спаслась?
— Нет, Меркул, не вся. Свиньи погорели, пять овец, корова. Как у тебя на почтарне?
— Плохо, Иван Леонтьевич, — со вздохом сказал Меркул, — кони есть, тачанки имеются, линейки, а вот людей нету. Разгон большой, а людей нету.
— А где же люди? — недоверчиво спросил атаман.
— Где люди? Известно где, на фронт убегли. Кого же теперь заставишь коням хвосты крутить за десятку в месяц, когда на фронте такой барыш. Как на побывку пришел, так воз добра, свежий конь, а то и пара.
— Сколько тебе нужно? — перебил Велигура, чувствуя, что разговор снова принимает неприятный оборот.
— Людей? — Меркул почесал в затылке и начал загибать пальцы, соображая и подсчитывая — На козлы надо двоих, чтоб полный комплект тачаночиых запряжек осилить; на уход — двух. Сено возить надо? Надо. А сами знаете, сено в этом году далеко, не по-хозяйски складно, как бывало при Павлуше Батурине.
— Ну, ты без воспоминаний. Еще сколько надо?
— Еще двух.
— Почему же на сено двух?
— Эх вы, Иван Леонтьевич, видать, за атаманским столом совсем хозяйничать разучились. Сам-то не будешь и на возу стоять и на воз кидать, а? Так будешь выгадывать, за неделю два раза не свернешься.
— Можно для возки сена брать конюха.
— Конюха? — удивился Меркул. — Как же можно взять конюха. Небось вы сами, Иван Леонтьевич, не любите на захлгастаиных жеребцах ездить. Ведь ежели разобрать, так на каждого копя надо по человеку.
— Почему же это так? — хмуро сказал атаман, прикинув в уме, что на двенадцать лошадей Меркул запросит столько же людей.
— Потому что казак идет на службу на одном коне, а не на четырех, к примеру сказать. И то ему от одного коня роздыху нету. Я служил, я знаю. Надо его три раза в день почистить, четыре раза корму подложить, а то и больше, напоить его два раза в сутки, подстилку сменить, навоз убрать, да и помыть же требуется.
— Так сколько же тебе в расчет надо?
— В крайнем случае шестерых, — выпалил Меркул, хотя приходил с мыслью выпросить двух.
— Откуда ж я возьму столько?
— Ожуда? — Меркул покачал головой. — Выходит, вы своего хозяйства не знаете, Иван Леонтьевич? А чего у вас арестанты делают? Все одно вешать их днями будете. Пущай перед смертью поработают.
— Ну, тех, кого вешать, иельзя. А арестантов поменьше, (заподозренных, пожалуй, можно. — Велигура позвонил, нашел дежурный по правлению. — Позови-ка военного писаря.
Писарь пришел, прихватив кстати папку подготовленных к атаманской подписи бумаг.
— Вот что, Степан Иванович, — сказал Велигура писарю, работавшему и секретарем суда, — подбери ему шесть человек из арестованных.
Писарь удивленно взглянул па атамана.
— Зачем ему?
— На конюшню, в почтарню. Там людей совсем нет.
— А почему же с просьбой обращается он — ямщик? Ведь у нас имеется содержатель почтового двора.
— Нет содержателя.
— Где же он?
— Говорят — нет, значит — нет. Меркул за старшего.
— Ага, понятно, — писарь погрузился в списки. — Шесть не могу.
— Надо подобрать из таких… Понял? Чтобы без оглядки и без опаски. А то этот Самойленко… Сколько можно?
— Двух в крайнем случае.
— Добавьте еще одного, Степан Иванович, ей-богу, коней закоростили, — попросил Меркул.
— Ну, ладно. Можно трех.
— Кто же отпустит?
— Сам подберешь.
— Да, может, подберу не того.
Писарь скривился.
— Бери кого хочешь. Ошибки не будет. У них вина-то одна. Что ты так глядишь? Нет, нет! Кого нельзя, не дадут. Ты еще Миронова запросишь.
Когда писарь ушел, Меркул наклонился к атаману.
— Иван Леонтьевич, перво-наперво паренька возьму…
— Какого?
— Мишку Карагодина. Ведь вы перед ним в долгу. Помните, его умертвили, а?
— Ладно. Возьми его, — согласился Велигура. — Это правильно, правильно будет.
Миша недавно (вернулся из одиночки, где его продержали четыре дня. Самойленко, допытываясь о каком-то оружии, зарытом в Жилейском юрту Павлом Батуриным, грозил смертью, бил, по три часа держал мальчишку в тулупе возле жарко натопленной печки. Миша ничего не знал об оружии, но хорунжий приписывал его молчание упрямству. Не добившись ничего, он приказал раздеть мальчишку и в одном белье отправил в общую камеру, густо набитую арестованными. Сейчас Миша сидел на нарах, поджав ноги. Окно снаружи было заделано «намордником», и мутный свет, падающий сверху, будто подергивал «е серой пеленой. Пахло нечистым телом и чесноком. Опасаясь холеры, чеснок ели все. Курили самосад, в шутку называемый «дюбек-лимонный». Бумагу иметь не разрешалось, поэтому курили трубки, вылепленные из хлеба.