Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Елизавета Гавриловна внесла небольшой круглый самовар. Запахло догоревшим углем. Из-под крышки поднимался пар. Самовар тихо и как-то по-новому пел, и, журча, бежала вода из краника: мать наливала стаканы.

— Там этого нет, — тихо сказал Миша.

Мать обернулась.

— Чего нет?

— Самоваров.

— Где? — не поняла она.

— На фронте. Там над самоваром смеются. Броневик самоваром называют.

— А чай-то пил там, сыночек?

— Пил, мама. Из котелка. В нем и воду грели.

— Всю жизнь поломали, скособочили, — оказала Елизавета Гавриловна, остужая чай для Миши.

Мимоходом забежала Любка Батурина. После того как ее выгнал Лука, она жила в хате Мостового. Любка по-прежнему была красивая и веселая. Может, умела скрывать она свои чувства, может быть, влияли материнские заботы — не так давно, уже в отсутствие Павла, она стала матерью, родила дочь. Выпив пустой чай, сахар завернула в платочек.

— Вы меня простите, Гавриловна, — извинилась она, лукаво поблескивая черными глазами, — это я для своей маленькой: может, сладкого когда попьет.

— Грудью-то кормишь? — спросила Елизавета Гавриловна.

— А как же, кормлю. Да балакают соседки, что сладким полезно попоить. Вроде кость крепчает.

Елизавета Гавриловна отмахнулась.

— Такого наговорят. Будто, кроме твоих соседок, ни у кого детей не было.

— Так я пойду, — заторопилась Любка, — а то если разорется моя, удержу нет. Почти без присмотру бросила.

Наконец гости разошлись. Мать приготовилась купать Мишу. Нагрела воды, внесла в комнату деревянное корыто. Положила рядом рогожную мочалку, обмылок.

— Сейчас вся шелуха сойдет, сыночек, а то люди приходят проведывать, а вдруг прилепится. Заразная, говорят, шелуха от тифа. Пичугии, фершал, дай ему бог здоровья, объяснял.

Так, разговаривая больше сама с собой, Елизавета Гавриловна вынула чисто выстиранные подштанники, бязевую солдатскую сорочку с матерчатыми петлями, шерстяные чулки.

— Сам будешь?

Миша пошевелил ногами. Тело плохо слушалось. Отрицательно качнул головой.

— Пособишь. Сам как бы не захлебнулся.

— Пособлю, пособлю, — Елизавета Гавриловна всплеснула руками. — Кто-то опять стучит, чисто роздыху нет, замучат тебя.

Подошла к окну.

— Кто? Ивга? Не с Петькой чего?

Приход Ивги ночью был неожидан. Девочка явилась впервые после возвращения Миши. Миша слышал сквозь неплотно притворенную дверь обрывки фраз, понятных ему только по тревожному тону. Взял со столика огрызок зеркальца, оглядел себя. Лампа светила плохо. Миша видел свое удлиненное лицо, большие уши, волосы, растопыренные во все стороны. Открылась дверь. Ивга приближалась на цыпочках. Заметив раскрытые глаза мальчика, шепотом поздоровалась. Миша кивнул и немного привстал. Ивга опустилась на краешек услужливо подвинутой Елизаветой Гавриловной табуретки и осторожно положила на кровать острый кулек из сахарной бумаги.

— Мама прислала, — сказала она.

— Спасибо, — поблагодарил Миша.

Ивга похудела, вытянулась. Она внимательно рассматривала Мишу, и в глазах ее, с пушистыми, такими близкими, знакомыми Мише, ресницами, появилось сострадание.

— Поправляешься? — так же шепотом спросила она.

— Поправляюсь.

Елизавета Гавриловна вышла. Наступило тягостное молчание. Дети не знали, о чем говорить. Оба чувствовали, что прежние детские разговоры, когда можно было и поссориться и посмеяться, не к месту. Они не могли помочь оформиться новым отношениям, которые пришли вместе с этим тяжелым временем, отношениям, резко оттолкнувшим их от юности и не давшим еще осмыслить новый период ранней зрелости. В душе каждого из них таился порыв, и кто-то должен был сделать это первым, а это пугало, так как было ново и не расценено опытом. И они молчали, хотя оба подготовили много слов, хороших, задушевных, которые сблизили бы их и порвали стеснение.

— Миша, — наконец произнесла она, перебирая вздрагивающими пальцами конец одеяла.

— Ивга, — сказал он, подавшись, насколько мог, вперед.

Девочка быстро взглянула на него. Сколько близкого, но одновременно чужого, неузнаваемого было в этом лице. Ей стало до спазм в горле жаль прежнего Мишу, которого словно отняла у нее болезнь. Она порывисто схватила его бледную руку, прислонила к своей зардевшейся щеке.

— Горячая?

— Очень даже, — сказал он и закрыл глаза.

Сероватая бледность сразу покрыла его щеки. Ивге показалось, что его уже нет, что он умер. Она вскрикнула. Миша приподнял веки. Ему стало стыдно.

— Ивга, ты меня не ругаешь? Я злой?

— Нет, нет, нет, — зашептала она.

Слова Миши вызвали реакцию. Она уткнула голову в одеяло и зарыдала.

— Папы нет… Пети… Васи… тебя…

— Женя, чего ты… Женечка! — воскликнула вошедшая Елизавета Гавриловна.

Поставив на пол чугунок с кипятком, кинулась к ней. Ивга, охватив колени Елизаветы Гавриловны, опустилась, потянув одеяло. На пол соскользнул кинжал, свалилась шапка, рассыпались призовые платки. Елизавета Гавриловна гладила подрагивающие остренькие плечи девочки, находя ей слова утешения и ласки.

В окно резко застучали. Не дождавшись ответа, застучали еще настойчивее и строже.

— Наверное, Пичугин, — сказала мать и побежала к двери, — некогда ему зайти днем, да и боязно.

Стук повторился. Кто-то снаружи подергал за засов, зазвякав железом. Засов заерзал в пробое. Миша видел ржавый гвоздик, шевелящийся, как живой.

— Мама, мама! — закричал он пронзительно, — не открывай, мама!

— Уже открыли, — сказал чей-то незнакомый голос.

Миша поднялся и сразу же закричал дико, испуганно, как бы во сне, в страшном сне, когда тебя охватывает непостижимый ужас. Когда вы лишены возможности убежать, а на вас надвигается то, что вас испугало. К нему шли офицеры, три офицера, а может, и десять, а может, и больше, они мелькали в глазах, моментально заполнили всю комнату, окружали его, слабого, беспомощного. Они были вездесущи, и главное — неожиданны. Мальчик откинулся, ударившись головой об стенку, натянул на себя одеяло.

— Не надо, не троньте.

Елизавета Гавриловна бросилась между вошедшими и сыном.

Совершалась огромная несправедливость. Силы были неравные.

— Цепкая, — сказал один, отталкивая ее, — тяжелая. — Он нечаянно задел ногой чугунок с кипятком. Поднялся пар, и струйки воды побежали по полу.

— Я его еще не купала, — испуганно закричала мать.

— Мы его у себя искупаем.

Двое взяли Мишу под мышки и за ноги и понесли к выходу. Третий попытался накинуть сверху одеяло, но оно соскользнуло. Тогда он отбросил его ногой.

— Господа, это бесчеловечно… ненужная жестокость, — сказал один из пришедших, коренастый человек в погонах, обведенных широким золотым басоном юнкера.

— Тля, а сколько хлопот, — сказал поручик с красивым и бледным лицом. — Вы лучше проверьте насчет оружия.

Юнкер вернулся.

— Оружие есть? — спросил он.

Не получив ответа, обошел лежащую на полу женщину, для вида порылся в сундуке. Заметив кинжал, поднял его, повертел в руках.

— Да, — сказал он, — в руках казака — это оружие.

И сунул кинжал в карман. Обходя лужу, он зацепил лампу. Стекло со звоном упало на пол. Пробормотав что-то вроде извинения, он торопливо вышел.

Потерявшего сознание Мишу положили на тачанку. Юнкер подтянул сползавшие кальсоны.

— Господа, это жестоко, ненужно жестоко, — сказал он снова, — они нам этого никогда не простят.

Поручик достал из портсигара папиросу, бросил ее в рот. Зажег спичку. Юнкер видел его искривленное не то страданием, не то жестокостью лицо.

— Кто его знает, может быть, эта сволочь в Ставрополе вырезала всю мою семью. Война — вообще жестокость, господин юнкер… Пошел!..

Выскочившая мать видела только черную тень тачанки, мелькнувшую по снегу площади Скачек. Она, шатаясь, подошла к столбу ворот, охватила его и медленно начала опускаться. Потом руки разжались, колени подогнулись, и она тяжело рухнула на землю. Плачущая Ивга, заглатывая слезы, опустилась на колени, утешая ее и называя матерью. Ожидавший у порога пес, повиливая хвостом, лизнул Ивгины руки, присел на задние лапы и тихо завыл, оборотив угловатую морду к выползавшему из-за церкви серпику месяца. Показался конный казачий патруль. Кто-то невеселым голосом пел:

42
{"b":"561929","o":1}