* * *
Воспоминания о моих арестах сегодня спутались. Просто каждый день был похож на предыдущий. Тем не менее я помню некоторые ключевые даты и некоторые поразительные истории. Да простит меня читатель, если я вынесу что-то на страницы этой книги в случайном порядке.
Следует разделять периоды «до» и «после» переворота. В 1975 году у нас имелись радиоприемники, газеты, посещения, часы прогулки во дворе. Начиная с 24 марта 1976 года все это было отменено. Режим содержания политических заключенных ощутимо ужесточился. Группы военных теперь стояли во дворах, направив свое оружие на окна камер. Постоянно происходили побои, обыски, угрозы, оскорбления.
Я дважды находился в Роусоне. Никогда не понимал, что я там делаю, не понимал я и смысл этих задержаний. Во второй раз меня заперли в холодной камере, без матраса и без одеяла, в результате чего я подхватил ревматизм, которым страдаю и до сих пор, плюс у меня обострился гепатит, которым я заразился еще до тюремного заключения.
В общей сложности я провел в карцере три с половиной года. Мой самый длительный период полной изоляции продолжался шесть месяцев. Я ходил и думал, да там ничего другого и нельзя было делать. Они кормили меня так плохо, что у меня не было сил, чтобы заниматься физическими упражнениями. Я потерял ощущение времени и пространства, а также того, что происходило не только за пределами тюрьмы, но и в коридоре, в нескольких метрах от меня. Но время от времени до меня все же доходила какая-то информация. Когда заключенный находился в карцере, изолированный от других, иногда удавалось общаться либо через туалет, либо через щели в стенах, либо при помощи азбуки Морзе. Если удавалось понять сообщение, надо было постучать по стене один раз, в противном случае – два раза. Эти контакты, даже краткие и отдаленные друг от друга по времени, не позволяли нам совсем сойти с ума. Тем не менее я какое-то время даже страдал галлюцинациями. Карцер, куда меня бросили, был темным, с закругленными углами, и я не имел права из него выходить. Там была отдушина в потолке, позволявшая определять, день сейчас или ночь. В некоторых тюрьмах пищу передавали через щель. Невозможно было даже увидеть, кто ее принес. В других – надзиратель открывал дверь, но было бы даже лучше не видеть его физиономию. Виктор Гюго как-то сказал, что самый последний из людей – это не заключенный, а тюремщик. Там имелись, вероятно, и не такие плохие люди, как остальные, но все они все равно были ужасны. Надо было обладать совсем исковерканным сознанием, чтобы выбрать такую профессию!
Когда ты был не в карцере, тебя запихивали в камеру. В то время уже никто не приходил нас посещать. Не было больше и адвокатов. Некоторые тюремные корпуса имели общие комнаты, где нам разрешали иногда проводить время. Иногда случалось, что тюремщик забывал газету в туалете. Как правило, это была очень старая газета, но это позволяло нам собирать хоть какие-то крупицы информации. Мы узнавали о массовых похищениях людей от новых заключенных, время от времени появлявшихся в тюрьме. Некоторым повезло, и они попали в число официальных заключенных. Они-то и рассказывали нам про похищения людей, про убийства. Другие просто исчезали. И их никто никогда больше не видел. И мы начали постепенно осознавать масштабы репрессий.
Через равные промежутки времени мучители входили в камеру, чтобы допрашивать нас. И это при условии, что они не тащили нас в камеру пыток. У нас был свой способ избежать разговора, он назывался «бесстрастная физиономия, ничего не знаю». Это означало, что надо было сделать совершенно ничего не выражающее выражение лица. Потому что никогда не было известно, что произойдет дальше. Когда они спрашивали: «Ты читал эту книгу?» Мы отвечали: «Нет». «Ты занимаешься гимнастикой?» – «Нет». И тогда мучитель делал заключение: «Что за бездельник. Ты же ничего не делаешь!»
Однажды один полковник в военной форме вошел в камеру, которую я делил с другим заключенным. Он его спросил: «Ты – монтонеро?» – «Нет, я перонист», – ответил мой товарищ. Различие имело очень важное значение. «Монтонерос» были вооруженной партизанской группой, в то время как перонизм – был просто движением. Спрашивавший настаивал. А мой сокамерник стоял на своей версии, что он перонист. Внезапно этот тип повернулся ко мне: «А ты из PRT?» – «Нет, я социалист», – ответил я, следуя примеру моего друга. Хитрость заключалась в том, чтобы отвечать расплывчато, чтобы не допустить связь с какой-то конкретной партийной принадлежностью.
Также случалось, что на допросах поднимался вопрос о моих отношениях с Эрнесто. Те, кто узнавал, что я брат Че, приходили ко мне. Казалось, они огорошены. Я становился для них вызывающим любопытство зверем. И это могло сыграть как в мою пользу, так и против меня. Трудно было предвидеть реакцию. Все зависело от личности надзирателя или военного.
Однажды, когда я находился один в своей камере в Сьерра-Чика, дверь открылась и вошел парень в военной форме, офицер. Он попросил тюремщика оставить нас. Койкой мне служила цементная стяжка. Мне приносили матрас в 22 часа и забирали его в 6 утра. Было очень холодно. Когда солдат или надзиратель входил в камеру, заключенный должен был встать у задней стены, заложив руки за спину. Посмотрев на меня в упор какое-то время, офицер сказал: «Расслабься и сядь». Он сел рядом со мной. А потом он начал разговор, спрашивая меня, делаю ли я упражнения, что я думаю о еде и т. д. На каждый вопрос я, как обычно, отвечал «нет». Мне хотелось, чтобы он побыстрее ушел. Мне было нечего сказать этому грязному типу. Поняв, что я так и буду упорствовать в своем молчании, он попытался сломать лед, воскликнув: «Вот так так! Ведь ты же брат Че!» И он начал рассуждать об Эрнесто. Он поведал мне об искусстве партизанской войны, о том, что представлял собой Че, а в завершение он сказал: «Какой невероятный тип, просто гений, этот твой брат!» Я был поражен. Это был военный, специалист по борьбе с повстанческим движением, он знал, что Че посвятил всю свою жизнь борьбе против извергов типа него, в общем, что это был враг, и в его адрес он выражал такое восхищение! В другой раз во время допроса еще один военный заговорил со мной о Че. Он сказал: «Как жаль, что твой брат выбрал не тот лагерь! Потому что он – масштабная личность». И он продолжил рассказывать мне все, что знал о Эрнесто, что ему удалось прочитать о нем. И нельзя было сказать, что он был не слишком информирован по этому вопросу…
* * *
Однажды ночью, во время моего первого пребывания в Роусоне, пришли за четверыми из нас. Сказали, что нас отвезут на военно-морскую авиабазу «Алмиранте Зар» в Трелью, что это обычный «административный перевод». Мы же были убеждены в том, что нас собираются расстрелять. Так, в частности, шесть политических заключенных из числа леваков были убиты 22 августа 1972 года. Одним из методов, широко используемых военными, чтобы стрелять в заключенных «на законных основаниях», была имитация их побега. Хунтой действительно был принят закон о побегах, чтобы оправдать подобного рода убийства. И вот грузовик, перевозивший нас на базу, вдруг остановился в безлюдном месте. Рядом стоял еще один автомобиль с потушенными фарами. Нас высадили. Мы посмотрели вокруг и все поняли. Все уже было готово. А потом они обвинят нас в том, что мы пытались бежать и что они вынуждены были в нас стрелять.
Но на самом деле нам приказали идти к другой машине. Когда мы прибыли на базу, нас подтолкнули к небольшому самолету. И я снова оказался в Вилла-Девото. Меня поместили в камеру вместе с другими заключенными. Через много лет стало известно, что военные разделили политических заключенных на три категории: исправимых, трудноисправимых и неисправимых. Я принадлежал к третьей категории. Надо признать, я не был образцовым заключенным. Я постоянно протестовал. А что я еще мог сделать при том образовании, что я получил, и с таким братом, служившим для меня примером! Так я оказался в каком-то подвале. Затем через каждые три-четыре часа ко мне приходили, ставили меня под холодный душ, пока я не начинал буквально околевать от холода. Затем меня вернули в мою камеру, мокрого и полуголого. В то же самое время у меня забрали матрас и не давали мне есть. Любая мелочь приводила к наказанию, как правило, к избиению, призванному сломить любого из нас. Но для большинства это не срабатывало, потому что мы твердо придерживались убеждения: мы не преступники. Мы понимали, почему нас бросили в тюрьму. Плюс нам удавалось поддерживать контакты. Они так и не смогли полностью пресечь связи или полностью уничтожить нас. Мы были организованными в тюрьме.