Ивановский «Суд огня» понравился не только Боброву в стихотворении Т. Чурипина «Вальс у костра» (1913) находим прямую аллюзию на него: «Темп помчался, помчался, помчался / Закачался. / Пьяный пламень во древней реке»[543] (ср.: «Пьяный пламень поле пашет, / Жадный жатву жизни жнет», II, 247)[544]. Божидар в свойственной ему манере восхищался стихотворением «Аттика и Галилея»: «Еле не лучшее стихотворение Вячеслава Иванова — „Аттика и Галилея“, намеренность вымолчаний которого доведена до очевидности широких пропусков между слов, уже свободно меняет порядок и долготу паузы»[545]. Еще более интересна трактовка Бобровым дифирамба Бакхилида «Тезей» в переводе Иванова. Ему сам поэт придавал особое значение, во-первых, потому, что дифирамб, по его трактовке, был звеном, «соединяющим трагедию с первоначальным дионисическим хоровым „действом“», а во-вторых, опыт Иванова представлял собой переводческий эксперимент: «размер подлинника» он видел в том, чтобы «последовательность русских ударяемых и неударяемых слогов соответствовала последовательности греческих тесисов и арсисов», выражая уверенность, что это сохранит его перформативную природу (II, 816–817). Учитывая это, можно сказать, что Бобров пытался выявить авторское задание этого текста — найти в мелическом произведении его ритмическую константу. Это ему удалось: используя паузы, квартоли и всего одну квинтоль, он умял ивановский перевод в «обширные рамки трехдольного паузника»[546]. Признаемся, что таким образом прочитанный (после недолгой мучительной тренировки) текст Иванова производит впечатление и даже по-своему «приглашает к танцу».
По мнению Квятковского, протест против победившей тонической системы «шел подземным гулом на протяжении всей истории русской поэтики». В этом гуле он различил и голос Иванова, процитировав рассуждения из двух фрагментов «спорады» «О лирике»: «Из напевного очарования живых звуков новая лирика стала немым начертанием стройных письмен. Неудивительно, что метрический схематизм омертвил в ней естественное движение ритма, восстановление которого составляет ближайшую задачу лирики будущего. <…> Редкостью стало лирическое произведение, заключающее в себе, прямо или скрыто, „приглашение к танцу“»[547]. Чтобы более широко понять ивановскую мысль, продолжим прерванную Квятковским цитату: Если бы властвовал в старой силе ритм, не было бы стихотворения, которое не вызывало бы или не предполагало согласно-стройных движений тела. Напрасно ждет Земля «наших уст приникших и с дифирамбом дружных ног»… Так как радости пира и кубка стали ныне такою же редкостью в лирике, как радость пляски, — неизлишне обратить внимание поэтов на одно полузабытое стихотворение Плате на, которое пусть переведет, кто сумеет[548]. В нем ритм усилен танцем: каждое двустишие выпукло рисует, властительно предписывает пластическое сопровождение. Мы слишком знаем в лирике позу ораторскую: у Платена, перевоплотившегося в Гафиза, — каждая строфа газэлы ваяет скульптурную позу. Wenn ich hoch den Becher schwenke süssberauscht, Fühl’ ich erst, wie tief ich denke süssberauscht <…>. Скульптурную позу здесь ваяет, вероятно, ритм, причем не только его «замедление» на редифе süssberauscht («сладко опьяненный»), но и ритм его повторения через всю газеллу. Из письма Иванова к Л. Д. Зиновьевой-Аннибал мы узнаем, что стихотворное творчество Платена интересовало его в первую очередь с ритмической стороны: «Я купил также стихи Платена <…>, с которым давно собирался познакомиться ближе, вследствие виртуозности их формы, и просматривал их. Душа их — сладострастие ритмов, наиболее редких и изысканных. Платен обратил мое внимание на некоторые архаичные ритмы, которые я хочу эксплуатировать»[550]. В самом деле, некоторые газеллы Платена имели в качестве названия ритмическую схему например, «Den Zehnten gibt die Rose von ihrem Golde» предварялась схемой: ∪ — ∪ — ∪ — ∪, ∪ — ∪ — ∪, а газелла «Herein, ergreist das Relchglas! Was liebe sich weiter thun!»: ∪ — ∪ — ∪ — —, ∪ — ∪∪ — ∪ —[551]. Составляя реплику Хора из трагедии «Тантал» «Ты, Жертва, ты / красная Жертва движешь Солнце…», Иванов также на полях обозначил ее ритмическую схему, хотя и не пустил ее в печать[552]. М. Гершензон в «Мудрости Пушкина», отметив, что современные поэты «признают за правило, что каждый поэтический сюжет сам избирает себе соответственный стихотворный размер», в качестве примера привел «совпадение» в идее у Платена и Иванова: «У немецкого поэта Платена есть стихотворение „Tristan“, мало кому известное теперь. Вот первые две строфы его по-русски, размером подлинника: Тот, кто зрел прекрасное очами, Обречен уже могиле хладной; Он бредет, как мертвый, между нами, Но страшится смерти безотрадной, — Тот, кто зрел прекрасное очами. Не смирить ему любви томленья, Ибо пыл своей священной жажды Чем потушит он в юдоли тленья? Красоту кто созерцал однажды — Не смирить ему любви томленья [553]. На эту же тему есть стихотворение у Вяч. Иванова. Последний, как мне достоверно известно, никогда до того не читал пьесу Платена: не чудо ли, что для изображения той же мысли (или душевного состояния) он прибег к тому же самому ритму. Стихотворение Вяч. Иванова находится в первом томе его „Cor ardens“ под заглавием „Taedium phaenomeni“: Кто познал тоску земных явлений <…> И если, при тождестве ритма, стихотворный размер у обоих поэтов различен, то более внимательное изучение идей, выраженных в той и другой пьесе, обнаружило бы закономерность и этого различия (у Платена — совершенная безысходность тоски, у Вяч. Иванова — светлое разрешение ее, преднамеченное с самого начала)»[554]. Безапелляционность Гершензона многого стоит, и вполне возможно, что Иванов сам отрицал свое знакомство с этим стихотворением. Если задуматься, это и неудивительно — стихотворение Платена, судя по всему, любовное, в то время как ивановское — философское, хотя логика изложения в самом деле сходна (разлука с красотой). С современной точки зрения размер у обоих стихотворений одинаковый, знаменитый (благодаря исследованию К. Ф. Тарановского) пятистопный хорей, а вот ритм отличается: пиррихий на третьей стопе, слабо проявленный у Платена, силен как у Иванова (в 11 из 15 строк), так и в гершензоновском переводе, где его в два раза больше, чем в оригинале, — 6 строк из 10 против трех. Никак не планируя принять участие в обсуждении семантического ореола метра, лишь заметим, что к предыстории этой идеи должен быть привлечен и контекст декламационных теорий стиха. Внутреннюю логику интереса к этому явлению лучше всего выразил Б. Гордеев: «…ведь всякий размер неизменно нудит к неизбежному ладу чтения, даже к своеобычной постани и молви сказителя; и это не только о целостно-размерном стихе, где хорей манит в пляс или в усладную чувствительность, ямб грозит или играет шутками, лестью, легкоречьем, или мыслит, — но каждая стопа уже сама в себе кроет сбрую совершенно определенных, природных лишь ей одной, возможностей»[555]. Этот «органицистский» взгляд имел длительную традицию. Критикуя статью С. М. Лукьянова, Бобров сразу отводил его рассуждения об «унылом» тоне хорея, сделанные на основании того, что это «падающая стопа»[556], а не на систематизации реального материала — хорей, по его мнению, как форма «анакреонтических стихотворений», далек от унылости[557].
вернуться Тихон Чурилин. Стихи. [М.,] 1940. С. 10. вернуться Справедливости ради скажем, что в эпоху «Центрифуги» и Бобров, и Асеев резко и даже памфлетно отзывались об идеях Иванова. Но уже во время февральского приезда Иванова в Москву в 1911 г. поэт встречался с членами Ритмического кружка, о чем Бобров вспоминал летом того же года: «Он говорил о ритме (нашем) и работах наших с полным незнанием дела. Такое, по крайней мере, получилось впечатление — у нас — ритмистов. Говорил он о „ритме“ как-то не так, не то. Припутывал совершенно обстоятельства посторонние» (Письма С. П. Боброва к Андрею Белому. С. 161). вернуться Божидар. Распевочное единство. С. 39. Четырехиктный дольник первой строфы легко поддался усилиям Божидара, превратившись в «анапест с чередующимися двойнями» (т е. «дуолями». С. 40). Бобров, впрочем, отказался видеть «дуоль» на первой стопе первой строки, попутно заметив, что «наружное обличье этого стихотворения <разбивка строк на полустишия> заимствованный <так!> Вяч. Ивановым у Фольфрама <так!> фон Эшенбаха» (С. 79). Оставим пока эти торопливые замечания без комментариев. вернуться Божидар. Распевочное единство. С. 63. вернуться Квятковский А. П. Ритмологая. С. 355. вернуться В статье Н. А. Богомолова намечена связь между этим замечанием и намерением Иванова перевести Платена для готовившегося в 1906 г. «карманного» альманаха «Северный Гафиз» (Богомолов Н. А. К истории русской газеллы // Филологическому семинару — 40 лет: Сб. трудов научной конференции «Современные пути исследования литературы». Смоленск, 2008. Т. 1. С. 64–65). вернуться Platens Sämtliche Werke in vier Bänden. Stuttgart, [1885]. Bd. II. S. 19. вернуться Иванов В., Зиновьева-Аннибал Л. Переписка. 1894–1903. М., 2009. Т. 1. С. 504–505 (письмо от 20 декабря 1896 / 1 января 1897 г. из Берлина в Париж). Этот фрагмент был введен в научный оборот в упомянутой статье Н. А. Богомолова (К истории русской газеллы. С. 57–58). Пунктирно наметим еще две темы, связывающие Иванова с творчеством графа Августа фон Платена-Халлермюнде (1796–1835), автора сборника «Зеркало Гафиза». После смерти писателя был найден и опубликован дневник, полный гомосексуальных резиньяций по поводу коллег-офицеров. Когда Иванов писал жене, видимо, уже вышел его первый том: Die Tagebücher des Grafen August von Platen. Hregb. von G. v. Laubmann und L. v. Scheffler. Stuttgart, 1896. Ester Band. «Memorandum meines Lebens», как немецкий поэт назвал свой дневник, представляет собой внимательно подготовленный текст, первые три «книги» которого состоят из биографических сведений, охватывающих период до 1814 г., когда Платен начал вести дневник в собственном смысле слова. Почти все «книги» заканчиваются списком упомянутых в данном разделе произведений («Erwähnte Schriften»). Вполне вероятно, что этот опыт мог учитываться «петербургскими гафизитами» в их разработке дневникового жанра. Вторая тема — нередкая у Иванова перекличка символов с поэзией немецкого романтизма. Одна из газелл Платена из сборника «Новые газеллы» (1823) была обращена к сердцу и неплохо аккумулировала основные мотивы ивановской «кардиософии»: «Восточного поэта пыл в твоей природе, сердце, / В краю заката мы поем, как на восходе, сердце» (символ солнца-сердца), далее находим и символ горящего сердца: «Пусть пламенем горят сердца в цветочных ароматах, / Как феникс, выйдет из огня в такой невзгоде сердце» (Восточные мотивы. Стихотворения и поэмы. М., 1985. С. 389; пер. В. Куприянова). Пылающее сердце появляется в другой газелле: «Das Herz ist eine Flamme, Freund, / Sie lodert, bis sie ganz erlischt» (Platens Werke. Herausgegeben von E. A. Wolff und G. Schweizer. Leipzig; Wien, 1895. Bd. I. S. 103). вернуться «Den Zehnten gibt die Rose von ihrem Golde» предварялась схемой: «Herein, ergreist das Relchglas! Was liebe sich weiter thun!»: Platens Werke. S. 109, 120. вернуться Опущенная Гершензоном последняя строфа в прозаическом переложении выглядит так: «Ах, иссохнуть, как ручей, вот чего он хочет, всосать яд из всякого дуновения, вдохнуть смерть из всякого цветка — иссохнуть, как ручей, вот чего он хочет!» (Абсолютное стихотворение. Сост. и снабдил коммент. Борис Хазан. М., 2005. С. 114). вернуться Гершензон М. Мудрость Пушкина. М., 1919. С. 89–90. вернуться Божидар. Распевочное единство. С. 17. вернуться Возможно, из традиционного представления о «падающих» и «восходящих» стопах надо выводить понятие повышенного и пониженного ритма, которым пользовался Андрей Белый в 1910-е гг. (см.: Белый Андрей. К будущему учебнику ритма. С. 120). вернуться Бобров С. Записки стихотворца. М., 1916. С. 76. |