Литмир - Электронная Библиотека

Оркестр играл «Интернационал», духовики понимали власть этой минуты и выжимали из себя все, что могли, чтобы поднять мелодию на самую высшую громкость и силу.

Миронов вынул свою именную серебряную шашку и, держа клинок почти вертикально, положил кончик его на погонный ремень у плеча — это был сигнал к вниманию. Быть, как в бою, не бежать, если бросятся оттуда в атаку или откроют пулеметный огонь, умирать героями.

Никто не мог бы сказать ему, что станет с его всадниками даже через мгновение. Их могли попросту вырезать из пулеметов, не допуская сближения и не тратя слов попусту. Но Миронов еще цеплялся надеждой за какой-то последний, непредвиденный шанс...

Если — не вырежут?

Если будет хоть минута общения с конармейцами.

Если под этот революционный, гремучий гимн затеять митинг...

Если сказать им…

Если...

На одном из митингов, в попутной деревушке, женщины-крестьянки заплакали от слов Миронова, бьющего тревогу за жизнь своего народа, и благословили его. Так неужели же здесь никто не поймет его заботы?

Какая тут у Буденного дивизия? Шестая или четвертая? Сельские казаки или калмыки из Второго Донского округа?

Черт возьми, если бы и вправду организовать митинг, отпраздновать встречу прославленных конников по-братски, как и следовало бы перед общим ударом по Мамонтову!

Если бы!

Панически и беспомощно металась душа, билась застигнутая врасплох мысль, не находя выхода, ведь там разворачивались к конной атаке.

Трубы оркестра гремели революционным восторгом, рокотали, и вдруг иная, жалостливо-щемящая нота забирала силу, кричала пронзительно по павшим в борьбе и падала ниц от сознания неисполнимости человечьих надежд. И вновь поднималась над степью резкая, разрывающая душу, медная песнь:

...проклятьем заклейменный,

Весь мир голодных и рабов!

Кипит наш разум возмущенный

И в смертный бой вести готов!..

Медленно вбиравшее влагу корпусное знамя уже не плескалось и не вилось от движения воздуха и хода лошади, а мертвенно повисало над плечом и стременем знаменосца, большевика Оскара Маттерна. Латыш верил, что пока революционное знамя в его руках, никто не посмеет назвать его изменником и мятежником...

Миронов по-прежнему держал клинок в руке, давал команду «внимание», а впереди развертывались подковой эскадроны и полки чужого корпуса. Потемнело в глазах от усталости и перенапряжения. И вдруг, в гуле оркестра, в шорохе мокрой одежды, скрипе седел, Миронов расслышал далекий, еле слышимый и все же предостерегающий шепоток станичного деда Евлампия, встречавшегося ему волею судьбы в самые решающие минуты; старичок был слаб, но говорил когда-то вещие слова, выветрившиеся из сердца Миронова и вновь ожившие в тяжкий миг: «У Идолища — три головы, Филиппушка, запомни. Три головы!..»

С трех сторон охватывала черная подкова встречных всадников немногочисленный отряд Миронова, никакого боя здесь не могло быть даже и по силам, не говоря о том, что Миронов с самого начала запретил подымать руку на своих... Люди все уже поняли, ехали понурясь, и лишь трубачи все еще напрягали последние силы, ибо не имели права в такую минуту прерывать этой последней мелодии, песни великого порыва к подвигу и смерти. Звенела и плакала матовая от дождя медь:

Кипит наш разум возмущенный

И в смертный бой пест и готов!..

— Гроб с музыкой! И чего они там дудят, черти? — сказал Буденный, стоя на крыльце крайнего дома в Аннинской, под жестяным навесом с резным петушком на коньке. Тут было сухо, над головой не капало, но звуки оркестра доносились явственно. Вестовой доложил, что мироновцев совсем немного: сот шесть, может, семь всадников, и кони здорово приморены. Оружия практически никакого, да стрелять они вроде и не собираются.

— Гроб с музыкой! — смеясь, повторил Буденный и обернулся к столпившимся вокруг помощникам. — Ока! Где ты? Стрелять не надо, наши там... Возьми в кольцо и прикажи разоружиться. Приказ Реввоенсовета! Вокруг Миронова — отдельный конвой. Этого белого гада, полковничка, нынче же под трибунал и — в расход!

Первый помощник комкора-1 и начдив-4 Городовиков, преотличный всадник и рубака, взгорячил своего свежего конька и помчался на изволок, в степь, откуда доносились звуки «Интернационала». Шевелилась впереди цепь его всадников, передового заслона на пути саранских мятежников-мироновцев.

В степи было мокро и неуютно, легкий брезентовый балахон сразу намок и встал коробом. Городовиков, опытнейший и бывалый кавалерист, понимал, как пристали кони мироновцев, как искали сухого пристанища казаки, а тут еще эта медная музыка прямо-таки разрывала душу, и приходилось забирать волю свою в кулак. Там были, конечно мироновские казаки, но и сам Ока Городовиков по службе царской тоже был казак Второго Донского округа, носил красные лампасы... И Миронова в последних оперсводках, до мятежа, называли героем и красным начдивом, каким был нынче и Ока Городовиков... Как с ним разговаривать, когда он под красным стягом и с этим «Интернационалом», при медном оркестре? Красный, но — вне закона?

Приказ надо выполнять, надо разоружить этого бывшего героя.

Четвертая дивизия, сжимая полукруг, почти уже окружила группу всадников, держала карабины снятыми «на руку», настороженно ждала развязки. Мироновцы остановились, скучились... Оркестр обессиленно смолк... Усатый всадник у знамени вложил клинок в ножны, приставил ладони к лицу и прокричал негромко, очень просто, будто ничего особенного не совершалось вокруг:

— Командира части прошу ко мне!

Вот какой он, Миронов, важный... Чего захотел! Городовиков пустил шагом коня, подъехал ближе. В голосе от гнева прорвался акцент:

— Какой командир! Вы окружены, вне закона! Сложить оружие!

Миронов стоял в стременах, вытянувшись, как сполошный флажок на пике при добром ветре, снова приложил ладошки ко рту:

— Мы идем на Мамонтова, давайте не стрелять «свой своего не познаша»! Я прошу принять нас на красный митинг, выяснить всю нашу линию, за Советы!

А вот этого слушать Городовиков был не обязан. Еще вчера читали в штабе приказ Реввоенсовета о поимке и непременном расстреле бывшего полковника Миронова. Ни в коем случае не допустить соединения мятежников с бывшей мироновской дивизией. Об этом особо ихнему начальнику политотдела товарищу Перельсону звонил из станицы Глазуновской военный комиссар 23-й дивизии товарищ Лидэ и просил лично предпринять строгие меры. Говорил товарищ Лидэ, что Миронов, добравшись до родных станиц и старой своей дивизии, обязательно произведет переполох и склонит красноармейцев в свою сторону, за ним может пойти даже весь штаб во главе с начдивом Голиковым. В этом товарищ Лидэ не сомневается, авторитет Миронова здесь все еще силен...

Разговор был строгий. Ослушаться таких людей, как Перельсон и Лидэ, ни сам Буденный, ни начдив Городовиков, конечно, не могли.

— Никакой митинг! — закричал Городовиков. — Сложить оружие, вы все изменники и — вне закона! Сложить оружие, иначе буду стрелять пулемет! На тачанках ждут команды! Сложить оружие!

Миронов стоял еще несколько мгновений в стременах, глядя на приближающиеся с трех сторон тачанки, вздохнул и приказал складывать оружие.

Казаки из его отряда спешивались, складывали винтовки и шашки в беспорядочную кучу. Тихо, безропотно, устало, как оплошавшие в бою пленники. Булаткин гневно посмотрел на Миронова, осуждая за прошлое, за необузданный порыв, и снял с плеча ремень портупеи. Поцеловал полуобнаженное лезвие клинка у самого эфеса. Подержал еще на весу эту хорошую, геройскую, взятую в бою кавказскую шашку с богатой насечкой и бросил вместе с маузером в тяжелой кобуре в общую кучу.

— Не думал я, Филипп Кузьмич, что все так выйдет у нас...

Вздохнул, как перед смертью. Даже конь Булаткина склонил голову и замер, понимая невеселое настроение своего лихого хозяина.

64
{"b":"557157","o":1}