А Кудинову сказал, прикидывая па будущее:
— Человек десять-двенадцать мне в сопровождение... Больше не надо. Вроде почетного караула, без оружия. И — большой белый флаг. Лошадей добрых. И двинем походным порядком на Миллерово либо прямиком через Бутурлиновку. В Воронеже я свои дела исправлю и пересядем на железную дорогу. Беру все на свою совесть и ответственность... Но — боевых действий в это время не проводить!
Кудинов походил вокруг стола, разминаясь, глядя, как пленник засовывает свою партийную книжку в карман. Сказал со вздохом:
— Добре... Попытка — не пытка, будем ждать в обороне. Есть у меня тут людишки, крепко сочувствующие большевизму, их, сказать, даже и не так мало... Они сгоряча ополчились на местную коммуну, а чуть заметят, что мы к кадетам хилимся, доразу покраснеют! Так вот их и пошлем! А вы по пути все же давайте нам как-то о себе знать...
Говорил и прикидывал, но в лице его и взгляде Овсянкин не видел веры.
— А вот как доберусь до Воронежа, так и будет известие, — сказал Глеб. — Думаю, директивы красным войскам изменятся. По существу.
— Хорошо бы, — сказал Кудинов.
«Горячий человек, мятежная башка, — в душе засмеялся Овсянкин. — Наделал делов, а теперь пришло время задуматься! Пуля по нем плачет, дуралею, но за рядовых повстанцев горой буду стоять...»
ДОКУМЕНТЫ О ПОЛОЖЕНИИ НА ДОНУ
По материалам парткомиссии
Из докладной члена РКП (б) Сокольнического района г. Москвы К. К. Краснушкина
Ряд причин делали советскую работу совершенно неудовлетворительной:
а) абсолютное назначение всех отв. работников Гражданупром;
б) отдаленность Гражданупра от Донской обл. и по своему составу (чуждый казачеству элемент)...
в) совершенное непонимание задач Советской власти как Гражд. управлением, так и местной властью...
Засоренность состава... на ответств. должности назначались люди, которые занимались пьянством, грабили население, отбирали скот, хлеб и др. продукты в свою пользу, а из личных счетов доносили в ревтрибуналы на граждан, а те страдали...
С самого начала моего приезда я с помощью товарищей — коммунистов из центра — повел энергичную борьбу с ревкомом, настойчиво требуя смещения ревтрибунала и предания его суду. Это удалось почти добиться, однако наступил острый момент восстаний и, наконец, эвакуаций.
Начало восстаний было положено одним из хуторов, в который ревтрибунал в составе Марчевского, пулемета и 25 вооруженных людей выехал для того, чтобы, по образному выражению Марчевского, «пройти Карфагеном» по этому хутору...»[6]
Из письма члена РВС Республики В. А. Трифонова председателю ЦКК РКП (6) А. А. Сольцу
...Прочитай мое заявление в ЦК партии и скажи свое мнение: стоит ли его передать Ленину? Если стоит, то устрой так, чтобы оно попало к нему.
На Юге творились и творятся величайшие безобразия и преступления, о которых нужно во все горло кричать на площадях... При нравах, которые здесь усвоены, мы никогда войны не кончим, а сами очень быстро скончаемся — от истощения. Южный фронт — это детище Троцкого и является плотью от плоти этого... бездарнейшего организатора.
Для иллюстрации создавшихся отношений в Донской области я считаю нужным сообщить в ЦК, что восставшие казаки в качестве агитационных воззваний распространяли циркулярную инструкцию партийным организациям РКП о необходимости террора по отношению к казакам и телеграмму Полетаева, члена РВС Южного фронта, о беспощадном уничтожении казаков.
В руках этих идиотов находится судьба величайшей революции — есть от чего сойти с ума[7].
9
Упоение недавними победами помешало советскому командованию понять сразу всю опасность верхнедонского восстания. Против повстанцев направлялись ближайшие полки и даже отдельные роты, в малом числе, и они тут же рассеивались или вырубались в коротких кровопролитных схватках. И лишь после того, как к восставшим донцам присоединился сначала Сердобский полк, а затем в Купянске, глубоком тылу красных, восстала запасная бригада, целиком состоявшая из мобилизованных крестьян, Южный фронт принял наконец надлежащие меры. Две экспедиционные дивизии — из 8-й армии под командованием Антоновича и из 9-й под командованием Волынского — были сведены в экскорпус под общим командованием бывшего унтер-офицера и саратовского военкома Т. С. Хвесина. Ожидалось прибытие курсантских бригад из ближайших губернских городов и самой Москвы.
Вместе с другими сотрудниками агитпоезда «Красный казак» переводился в политсостав экспедиционных войск и бывший завполитпросветом города Козлова Аврам Гуманист.
Политически Аврам был подкован крепко, читал даже брошюры по Фейербаху и Бебелю, назубок знал статьи Льва Троцкого, но он не мог похвастаться ни выразительной физиономией (ни имел, например, бороды и очков «под вождя»), ни внушительным жестом, ни партстажем, не имел он и громового ораторского баса, как великие трибуны этих лет, и, следовательно, не мог претендовать на высокий пост. Он мог быть лишь скромным советчиком и помощником около какого-нибудь толкового, но еще недостаточно проверенного военспеца либо малограмотного народного выдвиженца, каких теперь немало приходилось встречать во главе полков и даже дивизий. Аврама назначили на первое время эскадронным политруком. Он был несколько уязвлен слишком невысоким назначением и, как всякий человек его положения, таил надежду на скорый успех и заслуженную славу в ратном деле, которое оказалось вдруг от него в непосредственной близости. Он выехал в часть, одетый в черную кожанку, туго затянутый в портупею, имея на бедре тяжелый маузер в деревянной кобуре. И молча пел боевую, ставшую теперь очень распространенной среди курсантской молодежи песню южноафриканских буров «Трансваль, Трансваль, страна моя, ты вся горишь в огне...»
Он даже воображал себя маленьким революционным буром, смело и молодо поднявшимся на смертельную борьбу с мировым империализмом в лице английских плантаторов, поработителей его народа. Там были очень красивые, волнующие слова:
Трансваль, Трансваль, страна моя,
Ты вся горишь в огне....
Молитесь, женщины, за нас.
За ваших сыновей!
— Сынов всех десять у меня,
Троих уж нет в живых,
Но за свободу борются
Семь юных остальных...
— Отец, не будешь ты краснеть
За мальчика в бою,
И я сумею умереть
За родину свою!
Песнь волновала сердце, но еще больше волновался разум Аврама, когда он начинал трезво раздумывать о последних событиях своей жизни, о великих днях революции, поднявших его на самый гребень истории, когда решалась главная дилемма: быть или не быть? Восторжествует ли наконец правда на этой земле?
Надо сказать, что в семье Гуманистов не было более презренного и попросту ругательного слова, чем слово «казак», и с этой стороны только величайшей иронией судьбы он мог объяснить ныне свое положение политкома не в России вообще, а именно в казачьей Донщине... По семейному преданию, с материнской линии далекий предок их, некто Вениамин, выходец из старонемецкого города Штецина, был бедным откупщиком и совладельцем многих мелких корчмарей на большой подольской дорого от Бердичева до Проскурова, состоя при этом советчиком и управителем при ясновельможном пане Злыдневском. Жизнь была хоть и нелегкая, но с надеждами, ибо ясновельможный пан потихоньку разорялся, а влияние Бениамина в округе понемногу крепло. Но именно в это время окрестные холопы, которых в суете и спешке коммерции как-то упустили из виду, разграбили и подожгли в избытке благодарности не только родовой замок Злыдневских, но и все придорожные постоялые дворы и каждую корчму в подольских лесах. Самого пана они вздернули на иссохшей болотной ольхе и после этого скопом ушли в... казаки. Тем временем со стороны Запорожья уже надвигались ужасные, безжалостные орды гайдамаков и запорожских зипунных рыцарей — то шел по мызам и фольваркам шляхты сам Богдан Хмельницкий. За ним расстилались багровые дымы отмщения, и в этих дымах сгорело и рассеялось по ветру все, что подогревало жизненные надежды и вожделения бедных пришельцев из города Штецина на земле ясновельможных панов. С тех именно пор семья исчисляла свою бедность и свои страсти нескончаемые, а молодой Аврам, как умный человек, отдавал себе отчет в том, откуда у него низковатый рост, тонкие, слабые пальцы, способные лишь к мелкой работе с типографскими литерами, и узкая грудь. Все это было наследственным от прошлой жизни. Поэтому он и ненавидел все прошлое, любя будущее. И печальная песня об африканских бурах приближала дни, к которым он так стремился.