Литмир - Электронная Библиотека

— Так как же, товарищ партейный Овсянкин, решим-то? — спросил Кудинов, веселясь глазами и как будто допытываясь чего-то. Скажем, полного согласия Овсянкина на то, что уже сейчас его вместе с Беспаловым поведут к ближнему яру или в здешние песчаные балки, дабы не утруждать копкой собственной могилы...

— Да так думаю, что эти бумажки неправильные, вредные, — сказал Глеб упрямо. — Не те мысли в них, что мы бойцам на привалах вкладывали. Тут нет желания поскорей кончить гражданскую войну. А в Москве, я знаю, есть такие люди, что считают гражданскую войну бедствием, не нами придуманным. Ленин в конце семнадцатого года самого генерала Краснова, после Гатчины, отпустил восвояси под честное слово! Было желание, значит, не допустить гражданского междоусобия. А тут — такие мысли и слова, что... Да! Вы, пожалуйста, снимите копии с этого приказа для меня, гражданин Кудинов. Они мне очень сильно понадобятся.

Кудинов заулыбался теперь уже насмешливо, даже враждебно.

— Позвольте... Вы что же это думаете, товарищ дорогой, что мы вас с миром отпустим, что ли?

— Да. Отпустите, — сказал Овсянкин спокойно. — Вы же видите, с какими полномочиями я еду. Вам нет никакого расчету меня задерживать.

— Это все так, но казаки обидятся, — глуповато сказал Кудинов. — Мы эти дальние разъезды по красным тылам с риском предпринимаем, чтоб нужных нам начальников вылавливать, а тут — пожалуйста! Взяли и — отпустили! На что это будет похоже?

— Не в этом дело, Кудинов, — продолжал свою линию Овсянкин. — Казаки могут и заблуждаться, а в ответе — вы. В ответе будут командиры. Чем кончать думаете?

Тоскливо вздохнул Кудинов и стал убирать в глубь стола опасные бумаги. Волосы Кудинова, такие жесткие на вид, теперь свисали над бровями в полной безнадежности.

— Это, конечно, вопрос вопросов — чем кончать... Скажу откровенно. Ежели никаких иных приказов не выловим за эти дни, в коих мерещилось бы спасение, то придется, конечно, прорываться в направлении Донца, к кадетам. Только скажу прямо: этого никто не хочет, ни один рядовой казак, ни командир, это — если смерть в глаза глянет! Утопающий, знаете, за соломку хватается.

— Вот этого вам никто не простит! — вдруг закричал Овсянкин своим громовым басом и вскочил. Он тоже хватался за соломинку. Кроме того, кудиновские слова о том, что их с Беспаловым не собираются отпускать, развязывали ему руки для дальнейшего разговора, избавляли от излишней гибкости и всякой дипломатии. — Я же спрашиваю вас: чем кончать думаете? — кричал он с надрывом и злобой. — А вы что мне отвечаете? Вы о людях думаете или — про собственную шкуру?!

— Я говорю, что прощения нам, видать, не будет, это у нас даже и рядовые казаки понимают. Гляньте им в глаза, у них там тоска... Но и не одни казаки ведь на это пошли, дорогой товарищ. На днях перешел на нашу сторону Сердобский полк в полном составе, из крестьян Тамбовской и Саратовской губерний...

— Когда? — перебил Овсянкин в волнении.

— Третьего дня, что ли... Их, конечно, командиры, из бывших офицеров, повернули обратно в православную веру, но ведь дело-то не в том, как вы, наверно, понимаете. Дело в обстановке. Не беда бы, в одной какой-нибудь деревушке Репьевке салазки мужику загнули! Но, судя по всему, для ваших комиссаров вся Россия — сплошная Репьевка?..

— Неправда! — сказал потный с ног до головы Овсянкин. — Не вам, как грамотному офицеру, молоть эту чепуху!

— Беда в том, что я не только офицер, но и — агроном, кое-чего понимаю в налоговой политике и разных этих продразверстках.. — сказал Кудинов. И отмахнулся рукой: — Ну, ладно... Эти споры пустые. А что же все-таки делать?

Кудинов при всей своей кажущейся вежливой непримиримости снова пробовал торговаться и выторговывал для себя и казаков немалый барыш — право остаться в живых на этом свете.

— А то и делать. Сложить оружие, в Москву послать выборную делегацию, ходоков... С покаянием и просьбой о прощении. Перегибщиков Москва наказала, ей эти события понятны и лишний раз объяснять не нужно, — сказал Овсянкин.

Кудинов хотя и шел по узкому мосточку в этом разговоре, все же имел отвагу еще и раскачивать его, испытывать на прочность. Засмеялся:

— Вы, товарищ, до войны, случаем, не подвизались в поповском сословии? Все у вас как-то безгрешно получается, по правде сказать. Но можно бы и так сделать: ходоков-то послать, и даже с белым флагом. А оружия пока не слагать...

— То есть?

— К кадетам и генералам казаки не хотят. Значит, каков же конец? Всеобщая казнь, смерть? Тут схватишься за голову... Я, товарищ Овсянкин, по ночам такое думал... Знаете, по ночам всякие несбыточные идеи душу мутят. Вот и думал: а что, мол, если стать в круговую оборону, из опаски только, в красных временно не стрелять, а безоружную полусотню выслать на переговоры бы... Но это ночью так думалось. А утром проснешься, и тут тебе новую бумагу за чужой подписью несут. И понимаешь, что все твои мысли — одно полуночное безрассудство! А вы вот вроде по дневному времени и трезво предлагаете эту же самую ночную идею. Так, может, не такая она уж и безрассудная?

«Черт возьми, а ведь этих людей и в самом деле заранее обрекли на смерть! — вдруг подумал Овсянкин. — Не белые же они, каратели и всякая сволочь давно за Донцом... А этих — за что же? По какому такому стечению обстоятельств? И вот мы сидим, судим и рядим, как будто по самому простому, житейскому делу: жить или погибнуть им, а заодно и нам, пленникам этих сумасшедших повстанцев!..»

Надо было спасаться и спасать. Иначе — смерть.

— Не доверяете Южному фронту, надо — в Москву, — сказал Глеб.

— Да кто же нас туда пропустит?!

— Отпечатайте повинную от вашего повстанческого совета... И... я вас поведу, — вдруг сказал Глеб, глядя пристально на стол, на свою партийную книжку среди прочих документов, изъятых у пего при обыске. — Я вас поведу, — повторил Глеб.

Размышлял в душе с болью и сомнением: верно ли, по-большевистски ли поступает, склоняя этих несчастных вешенцев к повинной, а от своей партии и Советской власти требуя к ним пощады? Верно ли? Так ли учили его старые большевики-политкаторжане в Иваново-Вознесенске и высшие комиссары этой великой революции?

И решил: так! Нет иного выхода, потому что казаки — заблудились, и притом казаков этих собралось в трех повстанческих верхнее-донских округах более тридцати тысяч, не считая жен, стариков и детей, и они понимают, как говорит Кудинов, собственную обреченность. Это сколько же надо положить теперь красноармейцев и молодых необстрелянных курсантов, чтобы без пощады выбить их до одного? Кто знает, сколько? Если учесть военное искусство казаков и ожесточенность их, то придется кинуть на них не менее пятидесяти тысяч! Целый фронт! А они, эти пятьдесят, не живые ли люди, не мои ли земляки и друзья? И не нужны ли они в другом месте, скажем, на фронте с теми же отъявленными белогвардейцами? Кто же взял на себя такое право — распоряжаться но только чужой кровью, но и судьбой целого народа, отменив даже такое понятие, как пощада?

«Ты так рассуждаешь потому, что ты — пленный!» — подсказал некий бескомпромиссный голос но столько изнутри, сколько извне, с холодной высоты. И Глеб не дрогнул душой, сердце не остановилось, но задрожало, внутренний голос ответил спокойно: «Да, может быть, и оттого, что пленный. Сидя в штабе фронта, я, возможно, думал бы по-иному. Но правда все-таки со мной, здесь, потому что я не хочу умирать и хочу отвести смерть от других!»

Глеб поднялся, безбоязненно протянул свою длинную костлявую руку и ваял из пачки изъятых бумаг свой партийный билет. Раскрыл еще, посмотрел на подпись председателя ячейки и время выдачи, вздохнул. («Не успел обменять, после VII съезда меняли прежние маленькие билеты дореволюционного образца на новые, большие, по типу трудовых книжек, с подробными записями о прохождении службы, взысканиях и наградах... А он в условиях фронта, ранения, перехода на продработу и с поездкой в Москву не сумел обменять, книжечка еще старого образца...») Вздохнул Овсянкин, глядя на краткие записи и время вступления в партию, и со спокойной уверенностью водворил билет на место, в нагрудный карман холстинной летней тужурки. И застегнул верхний клапан на пуговицу.

20
{"b":"557157","o":1}