Литмир - Электронная Библиотека

— Какое чудесное пожарище и как волнует! — указал тросткой профессор. — Такую же удивительную картину я видел как-то за Лондоном на Темзе, там подобная игра красок возникает из-за тумана. Знаменитый лондонский туман... А почему же здесь? Здесь, по-видимому, из-за близости войны, залпов и настоящих пожаров?.. — и вздохнул. — Горят, горят на Руси пожары...

— И очень многое сгорает, знаете, — тоже вздохнул Серафимович. — Очень многое... Я уж отчасти начинаю понимать даже записных либералов, которые в самом начале посыпали пеплом главу и завопили на разные голоса: «Все кончено, все пропало!..» Очень много потерь, дорогой Климентий Аркадьевич. Поневоле затомишься душой.

— Да. Минуты роковые мира сего, — сказал Тимирязев, хитро щурясь перед багровым разливом заката, опираясь слабой рукой на сухую трость. — Но, знаете, должна быть вера. Ибо испытания могут быть совершенно по апокалипсису, хоть я и атеист. Да! О Лондоне я вспомнил не ради юношеских воспоминаний, а именно в связи с возникшей картиной этого всепожирающего пламени. Именно тогда я прочел у Байрона сильно поразившие меня стихи о Москве и России, которые теперь случайно пришли на память, через столько лет!

— Байрон о Москве? — подивился Серафимович.

— Представьте себе. Он там поминал пожар Москвы двенадцатого года, при нашествии французов. И, конечно, симпатизировал нам, России, Москве. Нет пока хорошего перевода той поэмы, но дословно если, то стихи такие... — Тимирязев прочел:

Единственной в веках, себе в истории соперницы не зная.

Ты выстоишь и в час того пожара, грядущего,

В котором все империи, враги твои.

Погибнут!

— Так у Байрона, в оригинале, — сказал старый профессор.

Серафимович надолго задумался.

Закат темнел, понемногу истаивал по краям, почти не дымился.

— Видимо, такая уж судьба России и нашего народа: все преобороть, все пройти, — сказал Серафимович.

— Иногда впадаешь в робость действительно, и страшно становится, когда интеллигентные люди закрывают лица тонкими, немощными ладонями, как мусульмане в молитве, и повторяют, как заклинание: все кончено, все пропало! — сказал Тимирязев. — А вот один старичок в Калуге, наш смешной астрофизик Циолковский, недавно сказал на это, как бы мимоходом: «Ничего не кончено, милостивые государи, все только еще начинается!» — посмотрел на Серафимовича и повторил со вкусом: — Все только начинается! Каково?

— Мысль, конечно, афористически завершенная, — сказал Серафимович. — Жаль только, что высказал ее не философ, не «властитель дум», а именно естественник, человек точной науки.

— Поскольку «властители умов» ваши, от интеллигенции, находятся в некотором смущении перед грандиозностью мира сего, то высказываются специалисты сугубо приватные, так сказать. Это не в обиду...

— Да, но каков все-таки закат! Не иначе как к порядочному ветру, — сказал, посмеиваясь, Серафимович.

На душе немного отлегло. Возвратились к ужину затемно, когда в окнах дворца празднично зажглись лампы.

...Ночью был небольшой заморозок, и когда Александр Серафимович поутру выглянул в окно, по глазам как бы ударила и ошеломила ярко-бронзовая, рыжая какая-то осинка, растущая напротив. В одну ночь ее одела в багрянец подступавшая к порогу осень. К стеклу липла воздушно-легкая паутина, пахло сентябрем, и хотелось уюта за письменным столом, работы.

Было ощущение какого-то сдвига, он поверил, что до вечера обязательно получит письмо или какую либо другую добрую весть о сыне. В обед принесли почту, письма не оказалось, а Владимир Наумович сообщил тайно, за столом, что новости из Москвы плохие: снова урезаны хлебные пайки и на фронте большие неприятности — вражеская конница под Воронежем и Тамбовом перешла в наступление... Пожары горели по России.

6

Наступали тяжкие, критические для красной Москвы дни.

В середине августа белополяки захватили Житомир и Новоград-Волынский, петлюровцы ворвались в Фастов и Белую Церковь, вместе с Добровольческой армией двигались на Киев. Колчак отдышался и наступал на Тобольск, англичанин Мюллер с севера шел к Вологде и Петрозаводску, Юденич прорвался в окрестности Петрограда. Но главное совершалось на юге: корпус Мамонтова 18 августа взял Тамбов, до ставки Южного фронта, города Козлова, оставалось семьдесят верст. Штабы и прочие учреждения фронта начали упредительную эвакуацию. Близ Воронежа, по слухам, мамонтовские «волки» захватили на путях личный поезд наркомвоена Троцкого со всей хозяйственной обслугой, аптекой и любимым псом английской породы с обрезанными ушами. Сам генерал Мамонтов пожелал отобедать в салоне красного вождя и теперь приучал английского тупорылого бульдога ходить чинно подле его генеральского лампаса...

В штабе Миронова кто-то пустил слушок: комкор будто бы съязвил по этому поводу, что сбылась-таки давняя мечта товарища Троцкого о глубоком рейде казачьих частей. Другие слышали, что Миронов в горячности называл Троцкого предателем и кричал, что никакой он не коммунист, а базарный жид и махинатор...

Вполне возможно, что Миронов и позволил себе такую дерзость: военные сводки летели из высших штабов, как осенние листья, и все ложились к нему на стол. И что делать прикажете в нынешней нелепой и жуткой обстановке, как не дерзить и не смеяться сквозь слезы? Мамонтов прорвал фронт на том самом месте, под станцией Анна, где месяц назад началось формирование корпуса Миронова. Если бы не эти подлые передислокации! Сейчас нудятся части без дела в Саранске: четыре тысячи бойцов пехоты, около тысячи конных казаков, голутвенной партизанской бедноты, каждый из которых отчаюга, «оторви да брось!», готов хоть сегодня идти лавой на кадетов... А с ними всего четырнадцать пулеметов без патронов, две пушки с запасом учебных холостых снарядов, две тысячи винтовок с единой обоймой патронов в каждой магазинной коробке! Кто и над кем тут вздумал шутить? Что на свете творится?

И что делать, Миронов?

Написал в Казачий отдел письмо: «Мне доподлинно известно, что некоторыми политработниками поставлен в центре вопрос о расформировании корпуса... Это работа предателей, требую открытой политики со мною и исстрадавшимся казачеством!» Ждал неделю, ответа не было.

...Кутырев, сволочь, не без ведома Ларина, на последнем митинге пытался высмеять перед бойцами: «Вы, товарищ Миронов, не потому ли сопротивлялись в душе передислокации корпуса из-под Липецка в Саранск, что вашей драгоценной супруге, которая находилась в тягостях, было бы тряско на нынешних поездах? А?» И что же, кое-кто услужливо захохотал подхалимски-собачьим смешком, превращая обычный спор и выяснение причин в пошлый содом! Смеются, сволочи, у гроба революции, за которую лучшие люди... цвет народа... сотню лет уже борются, жизни свои кладут! Смеются под сатанинский хохот карателей Мамонтова и Шкуро! Им что, им, возможно, и выгодна со шкурных позиций эта волокита в корпусе: чем больше неразберихи, тем дольше не пошлют на фронт под огонь того же Мамонтова, который, слышно, идет, собака, чуть ли не под колокольный звон, «освобождает поруганную Русь»...

А тут — эти... Лисин и Букатин! Услышали, что в штабе свара, тут же за наганы! Размахивали кулаками и наганами, ходили по лагерю и кричали, что разнесут скворечник — так они называют штабной вагон командира корпуса, — вот до чего партизанщина довела! И вот до чего дожил ты, Миронов, боевой командир!

Приказал обоих арестовать, посадить под замок. Что еще?

Народ портится, вот что главное. Слишком много любопытных, а то и недоброжелательных взглядов, нелепые шепотки вокруг... Перестают люди верить, охватывает уже многих и странное равнодушие: эта катавасия, мол, долгая, теперь уж любой конец был бы хорош! О, люди, люди — почти, как в стихах у Некрасова, которые он читал когда-то, еще молодым, в новочеркасской гауптвахте:

Когда являлся сумасшедший.

59
{"b":"557157","o":1}