Сейчас я на скамейке в Парке национальных героев. «Он приходит» – написано на большущем постере, с которого Певец указывает в небо. «Улыбнись, Ямайка» – публичный концерт в воскресенье, 5 декабря в 5 вечера. Он побеждает смерть, как Лазарь, как Христос. Люди в парке разговаривают, уже начинают сходиться и проходят прямо мимо меня, умалишенного на скамейке, и говорят меж собой, что хорошо бы, если б полиция мной занялась, потому как не пристало приличным людям терпеть вонючего помешанного. Они сходятся с утра пораньше – те, кто его ждет. Я смаргиваю и вижу, как они вбегают, но ни с кем не соседятся, потому что идут за мной. Похожи они на младенцев, только у одного из них три глаза, у другого зубы такие длинные, что торчат изо рта, а у третьего оба глаза на месте, но нет рта, а из-за спины крылья, как у летучей мыши. Прошлой ночью, после того как я ушел от Джоси Уэйлса, кто-то снова начал меня преследовать. Они преследовали меня всю дорогу по Дюк-стрит до парка. Хотя нет, прошлой ночью я вроде как задремал на шпалах «железки». Впрочем, нет, не там, а в Мусорных землях, потому как в меня стрелял Джоси Уэйлс, а проснулся я только от того, что кто-то поджег мою мусорную кучу, – не знаю, через одну или две ночи после того, как я его застрелил. Но и двух дней не прошло, как газеты заголосили на весь свет, что в Певца стреляли, а он вот жив. Даже, мол, ганменам его не заглушить. Все это через день… нет, через два. Помню, отправлялись мы за ним третьего числа. Но люди сходятся в парк по двое да по четверо, значит, это должно быть пятое декабря.
Джоси Уэйлс стреляет мне в голову, а я, помнится, от него убегаю и, помнится, повторяю про себя «не реви не реви не реви, обапол», но все равно плачу, потому как не пойму, почему он в меня стрелял, и тогда я в первый раз задумываюсь о других, как там они и что с ними. Или же Джоси Уэйлс их всех перестрелял и остался только я? Не знаю, видят ли в этом смысл большие люди, но я его не вижу. Даже когда я оторвался от Джоси, то бежать все равно не перестал. Не останавливался от самых Мусорных земель, бежал и бежал и бежал до самого даунтауна, где Тауэр-стрит идет с востока на запад мимо галантереи, сирийского магазина и ливанского супермаркета, которые все закрыты до окончания выборов. Тауэр-стрит пересекает Принсесс-стрит с ее попрошайками, Орандж-стрит с ее лоточниками, Кинг-стрит с ее торгашами и Дюк-стрит с ее скопищем адвокатских контор. Вверху на Дюк-стрит я поворачиваю и бегу в темноту. И вдруг понимаю, что гонится за мной не Джоси Уэйлс и не Папа Ло или Шотта Шериф, а это идет он. Он победил смерть и теперь идет за мной. И даже не идет, а сидит где-нибудь на каком-нибудь холме и подстраивает ловушку, зная, что обаполы вроде меня рождаются дундуками и угодят в нее с лету. Парк национальных героев. Сегодня этот парк его, ему в нем принадлежит каждый, кто только ступит сюда ногой. Весь Кингстон. Вся Ямайка.
У меня на лице, в глазах и носу густой сок вроде слюны. Я просыпаюсь, откашливаясь, на скамейке, на плече у меня птичья пачкотня. Не знаю, заснул ли я тогда снова, или же когда я просыпался в прошлый раз, то мне это пригрезилось. В парке уже люди, чтобы ждать и смотреть. Я смотрю и жду. Жду их, фараонов, ганменов ЛПЯ, ганменов ННП, тебя. К четырем народу здесь уже на тыщу больше, и все ждут, но что-то здесь иначе. Не так, как обычно. Эти люди не от ЛПЯ, не от ННП или другой какой «П», они просто мужчины и женщины, братья и сестры, родные и двоюродные, матери и дядья, страдальцы и бог весть кто еще, и я их таких не знаю. Я встаю и бреду мимо них, через них, вокруг них, как даппи. Никто меня не трогает и не отступает с дороги, они меня просто в упор не видят. Мне неизвестны люди, которые не держатся ни чьей стороны. Я не знаю, как они выглядят, что происходит у них в головах, пока они чего-то не скажут; люди, что не носят ни зеленого цвета лейбористов, ни оранжевого националов. И этих людей сейчас все больше и больше, их толпища растет, и скоро уже лопнет пояс вокруг парка и толпища пойдет растекаться вширь, но они ждут его и распевают его песни, пока он к ним не вышел.
Толпа – единое целое. Но они узнают, что я не один из них, рано или поздно. Рано или поздно один из этих ягнят скажет: «Гляньте, так вот же он! Узрите волка!» Не знаю, как они это прознают, но они прознают. Только им до меня нет дела. Я жучонок, муха или вошь, а то и мельче. На сцене «Третий Мир»[122] в окружении всех полицейских Ямайки, а редкостная красавица там разговаривает так, будто она Иоанн Креститель, ну а Певец – сам Иисус, и она заставляет толпу подхватывать «уууу» и «аааа» и «ээйй», а платье на ней красное с оранжевым и стелется по полу, будто она Моисей, поджигающий куст. Но она разговаривает не с ними, а со мной, и говорит: «Эй, дристунок, да кто ты такой, чтобы тягаться с Могучим Гонгом?»[123]
Толпа приливает и отливает, колышется с востока на запад и с запада на восток, а я стараюсь не смотреть и стараюсь не привлекать к себе взглядов, а мимо проходят двое ребят, один смотрит на меня как-то долго, а второй роняет газету. Вокруг темно, но свет от фонарей падает на людей, и иногда проглядывает земля. Ямайская «Дейли ньюс». «В Певца стреляли!». «В ночном налете гангстеров пострадал менеджер “Уэйлерс” Дон Тэйлор». «Я бро…» На газету кто-то наступает, потом еще, потом еще кто-то, толпа ее всасывает, утягивает, и газеты больше нет.
Я поднимаю глаза, и он…
Нет, не «он». Ты.
Ты смотришь прямо на меня.
Ты на сцене в полусотне… в сотне даже не футов, а ярдов, и ты смотришь на меня. Видишь меня задолго до того, как тебя вижу я. Но на меня ты не смотришь. Единственный свет сейчас – это тот, что на сцене, а я затерян в темноте.
На тебе черная рубаха в обтяжку, будто ты явился из ада, а штанов я разглядеть не могу – не знаю, джинсы на тебе или кожа, от вида которой женщина, с которой я живу, начинает дышать учащенно. Ты крутишься, и от луча света волосы на тебе будто вспыхивают. Синие джинсы. На сцене так людно, что ты даже не можешь приплясывать, как обычно. Та красавица, твой Креститель Иоанн, сложила руки, но она чувствует музыку. Тут слева я замечаю даппи. Шарахаюсь, но утыкаюсь в чью-то грудь. Извиняюсь, но тот человек меня даже не замечает, а только чувствует благостную вибрацию. Я оглядываюсь на сцену и вижу, что даппи – это не даппи, а твоя женщина, вся в белом. Дуют рожки, но ты стоишь неподвижно. Тебя я не слышу, но слышу людей, а они слышат тебя. Я могу тебя видеть, но меня отгораживает, будто я глухой, и я прикидываю, как же ты нынче будешь играть для глухих и получится ли у тебя на самом деле с революцией, если люди к тебе не примкнут.
Ты.
Ты говоришь, что всегда знал; знал всегда о своей уверенности в полной победе добра над злом. Обо мне ты не говоришь. Я знаю, сейчас ты начнешь насчет меня излагать пророчество. Ты кретин. Ты забываешь, что ты лев, а я охотник. Снова вспыхивают огнем твои дреды. Я как-то забываю, что хотя ты и лев, а я охотник, но нахожусь я сейчас в твоих джунглях. Бетонных джунглях. Я поворачиваюсь, хочу исчезнуть, но никто не движется, все стоят как вкопанные. Толпа стоит, а затем толкается вперед. А затем она начинает скакать, а я при этом стою на месте. Чья-то нога с хрястом лупит сверху меня по ступне, и еще одна, и еще, и, если я не начну скакать, они все подомнут меня прыжками под себя и растопчут.
Это всё ты.
Ты велишь им сомкнуться и затоптать Вавилон. Теперь я скачу под твое пение им обо мне. Ты лев, а теперь ты еще и ковбой, что думает прогнать из города Безумные Плеши. Я смотрю в землю, и басы вдалбливают меня в нее, чтобы можно было меня затоптать. А гитара пронзает толпу, как копье, прямиком в мое сердце. Я думал, что прошел всего день после того, как мы тебя застрелили, но, на миг остановившись, понимаю, что прошло два, и непонятно, спал ли я в Мусорных землях, на Дюк-стрит или в парке, не замечая, как вечер переходит в утро, а утро – снова в вечер, и так два дня подряд. А где я был, где прошатался целый день, не помню. Но сейчас думать я толком не могу, потому как ты нападаешь на меня, и всюду, куда ни глянь, путь мне загораживают люди – может, потому, что где-то здесь должен быть Джоси Уэйлс, а с ним и Папа Ло, и я теперь вижу, что ты это все так и задумывал.