Я выхожу на 163-й улице и поднимаюсь по ступеням в надежде, что там не отирается тот тип, снова готовый стрельнуть у меня сигарету. Неплохо устроился: зачем разоряться на пачку, если можно что ни день подрезать одну-две у меня? Чем дальше я отхожу от «Си-Тауна»[305], тем глубже во мне заноза, что дома в холодильнике шаром покати. Приду, а там пусто, и от этого еще сильнее рассвирепею, надену со злостью это же пальто и пойду обратно к тому самому магазину, мимо которого сейчас безалаберно прошел. Но, драть ее лети, я уже на 160-й.
Март. Все еще стоит промозглый холод, приходится торчать дома – а что поделаешь. Таунхаус, который я купил, ремонта не требовал, и тем не менее хозяин втусовывал его мне с таким пылом, что напрашивалась мысль: что-то с этим домом не так, и серьезно. Сначала он мне прогнал, будто здесь в свое время жил Луис Армстронг. Затем, уже через три минуты, что здесь творил Кэб Кэллоуэй[306]. Но купился я не из-за этого, а из-за того, что мне в принципе нравилась эта округа, откуда люди с конца семидесятых стали делать ноги. Им не нравилось, что эта часть Вашингтонских холмов[307] – пардон, исторический Гарлем – за короткий срок превратилась в отстойную дыру, несмотря на то, что в восьмидесятые здесь еще наблюдались признаки оживления.
Сейчас, в это время суток, на этой улице оживления точно не наблюдается. Поэтому что там за четверка черных парней, по виду как из рэперского видео, расселась на моем крыльце? Повернуть назад я не мог: они меня уже увидели. Если разыгрывать из себя испуганного белого парня, они в секунду меня окликнут или, если учуют мой страх, бросятся в погоню. Чтоб тебя… Один из них, с завитками вроде свинячьих хвостиков, встает и оглядывает меня с дистанции. Я всего в двадцати футах от своего дома, а эти четверо сидят на ступенях. Вот двое из них громко перекинулись какой-то шуткой. Я подхожу на шаг ближе, чувствуя себя полным идиотом. Это же всего лишь черные парни, сидят на моих ступенях. Ступени в принципе могут быть чьими угодно, например соседскими, а то, что ты никого из них не знаешь, опять же, твоя вина. Я похлопываю себя по бедру, как будто потянулся за кошельком, а его там не оказалось (якобы «надо же, вот досада: бумажник забыл»). Свиной Хвост все так же смотрит на меня – не смотрит, а скорее пялится, – но это, может, я сам себя накручиваю. Нельзя же вот так торчать на месте. Может, мне удастся пройти мимо и повернуть за угол в кафе. Переждать немного, пока они свалят; но валить-то, судя по всему, они никуда не собираются. Блин. Не стоять же здесь вечно. Уж если на то пошло, это Нью-Йорк, и эти черные хорошенько подумают, прежде чем бросаться на беззащитного с виду белого парня – о Берни Гетце-то небось наслышаны, подонки?[308] Хотя сколько уже времени прошло, может и забыться… На подходе к крыльцу моя дверь широко распахивается, а Свиной Хвост отодвигается в сторонку и гостеприимным жестом предлагает войти, будто этот дом не мой, а его. Я приостанавливаюсь в надежде, что сюда по наитию подъедет полицейский «Додж», что кружит здесь по одному ему известному графику. Свиной Хвост снова манит меня внутрь, на этот раз картинно изгибаясь, как Дживз[309], и я делаю шаг. Остальные трое таращатся на меня.
Один прячет лицо под серым капюшоном, у другого на волосы как будто напялен чулок, а у третьего причесон из косичек, как у ямайцев до перехода на афро. Штаны висят так низко, что ширинки где-то в области колен, а на ногах у всех бежевые «тимберленды»[310]. Если меня трамбуют, то показывать это мне они явно не собираются. Я не хочу, чтобы Свиной Хвост третий раз направлял меня в мой собственный дом, и решаюсь взойти на крыльцо. Иду, не чуя под собой ног. Бог ты мой. Буквально на прошлой неделе мой приятель, снабжавший в свое время коксом «Флитвуд Мэк»[311], сказал мне, что ушел из бизнеса, потому что все подмяли под себя гребаные ямайцы, которым решительно по барабану, скольких и как они положат. «Братан, когда я говорю, делай», – говорит со стороны чей-то голос с ямайским акцентом. Здесь не мешало бы подкинуть анекдотец, как ямайские мамаши учат своих чад соблюдать гигиену, но только рассказывать его мне некому.
В свою прихожую я захожу как в чужую, и половицы скрипом выдают мое присутствие. Проходя мимо лестницы на второй этаж, слышу незнакомые голоса. Кто-то (один или несколько) возится у меня на кухне. Рослый черный в майке-«алкоголичке» и комбезе со сползшей лямкой смешивает желтый сок в моем (а чьем же еще) блендере. В моем поле зрения всплывает еще один, возникший как по сигналу тревоги. Сев возле раковины на табуретку, он начинает со мной разговаривать. Тоже темнокожий, круглолицый, с аккуратной стрижкой, ростом выше, чем тот мужик в «алкоголичке». На нем лазурно-синий шелковый костюм, из нагрудного кармана которого увядшим цветком торчит белый платок. Я этого парня не знаю. Да и второго тоже. Таких надраенных туфель, как на этом, что в костюме, я, пожалуй, еще и не видел. Темно-красные, местами почти черные. Заметив, что я не свожу с них завороженного взгляда, он вслух поясняет:
– «Джорджио Брутини».
Я хочу спросить, не контрафактная ли это версия «Джорджио Армани», но тут вспоминаю, что ирония – не всегда подходящая карта при игре с ямайцем.
– Уау, – произношу я.
– Видишь перед собой этого? Это у нас Питбуль. Он думает, я его нанял за то, что он хорошо владеет стволом. Но на самом-то деле я его держу потому, что он несравним в умении делать сок. Видит Джа.
– Йоу, босс. Мне уже пора на курсы кулинарии.
– Тебе бы надо перейти с дневного отделения на вечернее.
Шелковый Костюм поднимает палец, бдительно осекая мои слова, хотя я ничего говорить и не собирался, затем поднимает стакан и опорожняет его несколькими шумными глотками.
– Мх, – удовлетворенно крякает он. – Манго.
– А по какому рецепту? – уточняет Питбуль.
– «Джули» и… погоди, я знаю… Не «Вест-Индис», часом?
– Джа ведает, босс. Ты у нас, наверное, экстрасенс.
– Скорее просто сельский парень, который понимает в манго. Налей немного белому парню.
– Да я пить особо не хочу.
– Я разве спрашиваю, хочешь ты или нет?
Улыбка исчезает в мгновение – раз, и нет. Клянусь, я такое видел только в подаче ямайцев, а они могут это делать мастерски, все до одного. Внезапная смена выражения лица на льдисто-холодное. Брови властно нахмурены, неподвижные глаза пронизывают. Ребенок десяти лет может и в слезы удариться.
– Пожалуй, можно что-нибудь и выпить.
– Отрадно слышать, мой юнош. Милости прошу ко всему запасу молока, йогурта и фруктов, какие только есть в твоем холодильнике. Эй, Питбуль, открой брату холодильник. Я уж было решил, что он серийный убийца, который держит там труп.
– А правда, босс. Удивительно, что крысы до сих пор еще не прогрызли тут снизу дно, – кивает на холодильник Питбуль.
– Ты в курсе, что у тебя здесь молоко хранится с января?
– Да я тут пробовал сам сделать йогурт.
– Он, наверное, комик, босс.
– Ха-ха, похоже на то. Или просто так шутит… Ну да ладно, брат. Подойди-ка сюда, чтобы я хорошенько тебя рассмотрел.
Я подтягиваю табурет, усаживаюсь. Сложно сказать, как он отреагирует, если смотреть ему в глаза: впечатлит это его или ввергнет в раздражение. Затем он начинает похаживать вокруг меня, как вокруг какого-нибудь экспоната. Меня тянет ему сказать: «Музей закрыт». Я буквально в шаге от этого. Не знаю, откуда у меня убеждение, что шутки разряжают обстановку; как правило, выходит наоборот.
– Питбуль, я тебе не рассказывал о таком Тони Паваротти?
– Нет, босс, но я и так о нем знаю. Кто из молодых, когда рос, не слышал о Тони Паваротти?