Задувает что-то новое. Исильда говорит Кристоферу: «Съедай все полностью; ишь ты, уже куриной спинкой брезгует». Ее мальчик наспех заглатывает все одним куском и стремглав мчится к двери. На ходу он с тумбочки прихватывает свежетиснутую копию пластинки. «Не забывай, что тебе завтра на работу», – напоминает Исильда, а сама улыбается, провожая его взглядом. Ребята на Голд-стрит, ча-ча-ча, разодеты как картинки: габардиновые штаны, полиэстеровые рубашки, у девчонок джинсы зазывно в облипон, титечки в лифчиках торчат аппетитно, поджиг хоть куда. Из динамиков звучит «Тамлинс», а после него – вообще полный свежак, новый «Мичиган и Смайли»[204]. Но все это макается в сравнении с тем, что принес с собой Кристофер. А принес он новенький, муха не сидела, «Блэк Ухуру»[205], который здесь всех просто уроет. Девчонки танцуют с парнями впритирку, пары виснут друг на дружке, а басок из колонок клево поддает в грудь. Отпад. Но кто припер на вечеринку хлопушки? Да не хлопушки даже, а какой-то то ли дождь, то ли град, откуда ни возьмись, хлещет по цинку – «тутутум», «тутутутум». «Ничего, не намокнем», – громко говорит Жаклин, и тут две пули пробивают ей правую грудь. Ее вопль раздается прямо в гуще танцующих. Она оглядывается: со стороны моря надвигаются сгорбленные тени, а из дула автомата в пять сторон бьют напряженные прерывистые сполохи огня. От пули в шею падает диджей. Толпа с воплями разбегается, прет напропалую прямо по упавшим девчонкам. Пули скашивают одного, второго, третьего. Теней с моря все больше; стреляя, они еще и слепят людей фонариками. Цепочка их растягивается. Жаклин скачет через режущую ноги цинковую изгородь, бежит во всю прыть по Лэдд-лейн; сзади доносятся заполошные вопли, стоны, визг. Она забывает, что из груди у нее хлещет кровь. Вскоре она падает прямо посреди проулка. Ее подхватывают чьи-то руки и уволакивают.
Ответить на град пуль Голд-стрит может всего двумя стволами: это все, что здесь есть. Между тем людей с моря прибывает все больше; кто-то подходит по суше, перекрывая все три выхода. Стрельба будит полицейских, спящих в своей караулке неподалеку от квартала; они хватаются за оружие, но дверь оказывается заперта на навешенный снаружи замок. Растаману некуда бежать, хотя народ все прибывает. Люди сзади падают медленной волной. Толстый Граф на земле истекает бурлящей кровью. Раста бросается к нему, еще живому, пытается как-то унять кровь. Подошедшие ганмены принимают за мертвого как раз его и достреливают Толстого Графа. А затем отступают к морю.
Ты совершаешь пробежку вокруг пруда в южной части Центрального парка. Другая страна, тот же персонал, и на секунду у тебя возникает ощущение, будто ты вновь оказался на предрассветном Булл-Бэй. Пробежка по черному песку пляжа, окунание в водопады, возможно, игра в футбол, отчего нагуливается здоровый аппетит к завтраку, сготовленному Джилли. Но нет, ты по-прежнему в Нью-Йорке, и уже начинает скапливаться влажность. На бегу ты приподнимаешь левую ногу, ширя шаг над бугорком, и тут спохватываешься, что тебе не повинуется правая. Бедро проворачивается (это что еще за хрень?), но правая нога отказывается слушаться. Так дело не пойдет. А ну-ка, отдай мысленно приказ. Надо же, ни в какую… А теперь стопорится и левая нога. Стопорятся обе, хотя ты четко им скомандовал, трижды мысленно выкрикнув «бомбоклат!». Сзади подоспевает твой спарринг-партнер, и ты поворачиваешься его позвать, но тут тебе клинит шею. Ни кивнуть «да», ни мотнуть «нет». Крик растворяется на пути от горла к губам. Тело нависает, и его невозможно остановить. Точнее, оно не нависает, а опрокидывается, а ты не можешь вытянуть перед собой руки, чтобы смягчить падение. Земля встает дыбом и бьет в лицо.
Ты приходишь в себя в Эссекс-хаус. Ноги-руки вроде бы слушаются, но страх остается и зависает. Пригвожденный слабостью к постели, ты не знаешь, что какие-то минуты назад к тебе приходила жена, но ее не пропустили. Ты приходишь в себя и чуешь запахи секса, сигаретного дыма и виски. Ты видишь и ждешь, но никто не слушает, никто не заглядывает, никто не приходит. Уши, когда ты в сознании, ловят звуки друзей, что сменяют друг друга на дежурстве у твоей комнаты; за белой стенкой друзья храпят, друзья трахают группи, друзья трахают шлюх, друзья трахают друзей, растаман на фрибейсе насилует священную трубку для «травки». Мелькают люди в костюмах, падкие до наживы дельцы, бизнесмены пьют твое вино; твоя комната как храм в ожидании, что его очистит от скверны Христос. Или какой-нибудь пророк. Или любой пророк. Но ты безвольно утопаешь в своей кровати, благодарный уже за то, что можешь шевелить шеей. Мимо гуляют бруклинские парни со стволами, бруклинские парни с херами. Огонь расты неумолимо угасает. У тебя нет силы стоять, нет силы браниться, и ты единственно шепчешь «закройте пожалуйста дверь». Но никто не слышит, и, когда Эссекс-хаус разбухает и лопается, друзья растекаются по Седьмому авеню.
Задувает что-то новое. Эволюция в обратном порядке. Мужчины, женщины и дети в розтаунском гетто начинают с того, что стоят и ходят, иногда бегом, из школы домой, из дома в магазин, из магазина в распивочную. К полудню все усаживаются играть в домино, перекусывать, делать уроки, сплетничать о бляди из проулка Свинского Дерьма. Во второй половине дня все ютятся дома на полу. К вечеру плетутся из комнаты в комнату и ужинают на полу, как рыбы, что питаются на дне. К ночи все лежат вповалку на линолеуме, но никто не спит. Пули схлестываются с пулями, жужжат сквозь окна, лупятся в потолки, делают дыры в стенах, зеркалах, светильниках и в любом дураке, которого угораздит встать. Тем временем человек, убивший меня, выступает по телевизору; Майклу Мэнли и ННП необходимо назвать дату предстоящих выборов.
В Питсбурге ты падаешь в обморок. Ничего хорошего не бывает, когда слышишь докторов, как они произносят слова с окончанием «ома». Та «ома» подняла голову, скакнула и перенеслась с ноги твоей на печень, легкие и мозг. На Манхэттене тебя подвергают радиооблучению, и твои упрямые кудри распрямляются и редеют. Ты отправляешься в Майами, затем в Мексику, в ту самую клинику, что не смогла спасти Стива Маккуина[206].
Четвертое ноября. В православной церкви Эфиопии твоя жена устраивает обряд крещения. Никто не знает, что отныне ты зовешься Берхане Селассие.
Теперь ты христианин.
Веет чем-то новым. На стене кингстонского даунтауна значится надпись: «МВФ – Мэнли Виноват во Фсём». Всеобщие выборы назначаются на 30 октября 1980 года.
Кто-то отвозит тебя через Баварию к австрийской границе. Из леса там как по волшебству прорастает клиника. На горизонте горы, словно сахарной глазурью, увенчаны снегом. Тебя знакомят с высоким мерзлым баварцем – говорят, он помогает безнадежным. Он улыбается, но глаза его посажены так глубоко, что не видны из-под тени лба. «Рак – сигнал тревоги, предупреждающий, что в опасности все тело», – говорит он. Хорошо еще, что он запрещает еду, от которой сам растафари давно отказался. Восход солнца выглядит обещанием.
Что-то новое в этом задувании. Ноябрь восьмидесятого. Выборы выигрывает другая партия, и убивший меня человек восходит со своими собратьями на подиум, чтобы принять бразды правления страной. Он так долго этого ждал, что при заходе по ступеням спотыкается.
Баварец откланивается. О надежде никто не говорит, никто не говорит вообще ни о чем. Ты в Майами, без всякой памяти о перелете. Одиннадцатое мая ты встречаешь с отрытыми глазами, самым первым (как в былые времена), но видишь лишь старушечьи руки в черных венах и костлявые торчащие колени. Тебе под кожу загоняют пластмассовую штуковину, которая справляет за тебя все жизненные надобности. Ты уже чувствуешь себя погруженным в сон, возможно, от всех этих снадобий, но эта штуковина ощущается как ползучее растение-паразит, и ты уже знаешь, что, куда бы теперь ни отправился, возврата оттуда не будет. Из окна неожиданно доносится что-то вроде уандеровского «Мастер Бластер». Ого. Полуденное небо над Нью-Йорком и Кингстоном яркое и белесое.