Почему, спрашиваю я себя, светлые точки на небосклоне должны быть менее доступны для нас, чем черные точки на карте Франции? Точно так же, как мы садимся в поезд, чтобы отправиться в Руан или Тараскон, мы умираем, чтобы отправиться к звездам. Лишь одно в этом рассуждении бесспорно: пока мы живем, мы не можем отправиться к звездам, равно как, умерев, не можем сесть в поезд.
Оказавшись в водовороте мрачных дум, Винсент ухватился за единственное утешение. На большом холсте он набросал знакомую фигуру, успокаивающую его куда больше, чем любые обещания райского блаженства, – сеятеля. Идея пришла к нему, еще когда он рисовал сбор урожая в Ла-Кро, но не в виде законченной композиции, а как образ. В июне на полях шла жатва – сеять должны были начать только осенью. Как и виды моста Ланглуа, образ родился из глубокой, жгучей ностальгии. «Отголоски прошлого по-прежнему чаруют меня, – писал он, задумывая картину, – и меня охватывает стремление к бесконечному, символами которого являются сеятель и всходы».
Позировать было некому, поэтому пришлось полагаться на воспоминания о знаменитой картине Милле на ту же тему – ее Винсент видел лишь в виде гравюры, а потом – мельком – в варианте пастелью. Но это было не важно. Гордая фигура, шагающая с мешком семян наперевес, выбрасывая вперед руку, – этот образ вселял надежду в художника еще с темных времен Боринажа. Шли годы, и в Эттене, Гааге, Дренте и Нюэнене Ван Гог вновь и вновь пытался выразить надежду на искупление, обретаемое тяжким трудом; этому учил отец, именно это сумел воплотить Милле, об этом свидетельствовали кумиры его воображения – от Золя до Элиот. Но все попытки оказывались неудачными. «Я так давно мечтал написать сеятеля, – жаловался он, наблюдая за тем, как сбор урожая в Арле подходит к концу. – Но так этого и не сделал. Я попросту боюсь».
Он снова приступал к мучившему его образу и вновь бросал его, процесс превратился в настоящую борьбу, столь же неистовую и безумную, как и параллельный бой с Гогеном и Тео за будущее Желтого дома. Винсент то обретал уверенность в себе, то терял ее, и все это отразилось на холсте. Как и в случае с «Лодками в Сент-Мари», работа была задумана как манифест клуазонизма. В письме Бернару Ван Гог описывает ее следующим образом: на переднем плане «откровенно фиолетовым» написана вспаханная земля; на горизонте – полоска зрелой пшеницы, «желтой охры с чуточкой кармина»; огромное солнце в небе цвета «желтого хрома, почти такого же светлого, как само солнце»; одинокий сеятель в «синей блузе и белых штанах». Всего неделю спустя Винсент признался, что «полностью переработал» этот, казалось продуманный до мельчайших деталей, образ. Вспоминая более ранние и дополняющие друг друга взгляды Блана и Шеврёля, а также их пророка Делакруа, он представлял себе, что изобразит своего сеятеля так же, как Делакруа написал «Христа на море Галилейском»: образ спокойствия в бурю, безмятежности в отверженности и возрождения через страдания. «Я ищу чего-то особенно душераздирающего и потому особенно рвущего душу», – пытался объяснить художник.
Винсент все глубже погружался в создаваемый образ с мыслью о Христе как о «великом художнике», который разливает светлое искусство искупления, как бредущий по полю сеятель разбрасывает семена возрождения. «Какой сеятель! – восклицал он в письме Бернару. – Какой урожай!» В то же время Ван Гог написал странный, невозможный автопортрет, на котором изобразил себя, уверенно идущим «по залитой солнцем дороге в Тараскон» – по дороге в вечность – и несущим за спиной альбомы, холсты, перья и кисти – семена новой веры. «Я считаю, что работа над этюдами сродни севу, – однажды сказал он, – а я мечтаю о времени жатвы».
Движимый метафизическими устремлениями, Винсент все время переделывал простой образ, который описывал Бернару. Художник пытался отразить все разочарования настоящего и надежды на будущее и постоянно менял позу одинокого сеятеля, стараясь приблизить ее к воспоминаниям о фигуре с картины Милле. Он добавлял новые тона: примешивая зеленый к желтому небу, чтобы сделать солнце ярче и подчеркнуть его лучи; оранжевый в фиолетовое поле, накладывая густые мазки в подражание живописной манере импрессионистов. Винсент утверждал, что причиной всех этих мучительных переделок, равно как основанием мучительных мечтаний о Желтом доме служат предсмертные призывы Коро к поиску сокровенной истины. «Мне совершенно безразлично, какие цвета в реальности», – хвастался он Бернару, главное – они должны были соответствовать «стремлению к вечности».
Сеятель на закате. Тростниковое перо, чернила. Август 1888. 24,5 × 32 см
Но образ все не поддавался. Результаты упорного труда Винсент обозвал всего лишь «раздутым этюдом», «попыткой композиции» – это было еще одно так и не взошедшее семя. Винсент отставил холст в сторонку в мастерской, «едва смея думать о нем». Но, по собственному признанию, «Сеятель» продолжал его «беспокоить», заставляя думать, не должен ли он всерьез приняться за этот сюжет «и сделать потрясающую картину. Господи, мне этого так хочется. Но я все время спрашиваю себя, хватит ли у меня сил». В письмах к Тео он высмеивал собственную трусость: «Можно ли написать „Сеятеля“ в цвете… Можно или нельзя? Конечно можно. Ну так вперед!» В конце концов, горько разочаровавшись, он приговорил этот образ к той же неопределенной судьбе, что и свою мечту о Желтом доме. «На этот великолепный сюжет, несомненно, можно сделать картину; надеюсь, что когда-нибудь она будет написана – или мною, или кем-то другим».
В середине августа огласили завещание дяди Сента. Как и ожидалось, старик ничего не оставил бедствовавшему племяннику. Более того, он не упустил возможности последний раз уколоть своего никчемного тезку. Выделив щедрые суммы слугам и дальним родственникам, он сумел лишить Винсента наследства дважды. И не просто «забыв» упомянуть его имя. «Заявляю, что, согласно моей воле, Винсент Виллем Ван Гог, старший сын моего брата Теодоруса Ван Гога, исключается из списка наследников». Сент продолжал отчитывать племянника даже из могилы. А чуть ниже он исключил из списка «и его потомков» – вся семья по-прежнему подозревала: Винсент был отцом маленького сына Син.
Но дядя Сент отдельно оговорил суммы, предназначавшиеся Тео и его матери, а также завещал более четверти своего значительного состояния детям Доруса после смерти своей жены Корнелии. Двойное наследство освобождало Тео от текущих и будущих финансовых проблем. Но вся эта ситуация заставляла его испытывать вину перед братом. «Мне очень жаль», – писал он матери. (Анна осталась непреклонна.) Через несколько дней он написал Винсенту и Гогену, обещая использовать наследство Сента на то, чтобы «поддержать проект партнерства». Он предложил Гогену те же благоприятные условия, которые он на протяжении долгого времени обеспечивал брату: ежемесячное содержание в размере ста пятидесяти франков в обмен на двенадцать картин в год. Также он согласился оплатить Гогену долги и дорогу. И еще через несколько дней в Арль пришло письмо. «Получил известие от Гогена, – радостно сообщал Винсент. – Он готов перебраться на юг, как только представится возможность».
Так, в результате запутанных и не всегда понятных внутрисемейных отношений безжалостный дядя Сент подарил Винсенту самый невероятный шанс реабилитироваться за неудачи и практически исполнил его мечту о Параду.
Глава 32
Подсолнух и олеандр
Наконец дело дошло до лепестков. Выворачивая запястье, он накладывал жирные извилистые мазки попеременно то желтым, то оранжевым. Большие, размером со сковородку, замысловатые цветы с солнечным нимбом и плотной многоцветной сердцевиной дали волю воспаленному воображению и безудержной кисти Винсента. Год назад, когда цвели подсолнухи, он смотрел на них в Париже, изучая то, как устроен огромный цветок на массивном стебле. Но теперь в Арле, накануне прибытия Гогена, Ван Гог сосредоточился исключительно на удивительной форме и ярком цвете.