К противоречивым сообщениям из Понт-Авена добавились сомнения в Париже. Винсент слал нервные увещевательные письма, а послания Гогена, напротив, были спокойными и продуманными, и Тео заподозрил неладное. Пылкие письма и щедрые посулы Винсента уже и так насторожили француза. Что, если у брата слишком радужные ожидания? А вдруг художники не уживутся? Сможет ли его напористый и самонадеянный Винсент найти общий язык с хитрым карьеристом Гогеном?
Когда сомнения дошли до Арля, Винсент полностью поменял тактику. После месяцев «расчетливого безумия» он решительно отказался от всяких надежд на коммерческий успех союза с Гогеном и перешел к нелепым нравоучениям о тщете амбиций и опасности славы. «Вероломная публика» никогда не почувствует вкус к «чистому таланту» таких художников, как Гоген и он сам, писал Винсент, «ведь она любит лишь все легковесное и слащавое». Он признавал, что ожидать от его искусства что-нибудь, кроме «вечной бедности», «презрения общества» и «постоянных неудач», означало бы обрекать себя на страдания. «Я не придаю никакого значения личному успеху и процветанию, – уверял он Тео, отрекаясь от радости, испытанной художником в тот момент, когда Жеффруа заинтересовался его работой. – Мне важно лишь, чтобы смелые начинания импрессионистов оказались долговечными».
В середине августа Винсенту начало казаться, что его худшие страхи становятся реальностью: никогда не упускающий выгоды Гоген дал понять, что, возможно, отправится в Париж вместо юга. «Гоген надеется на успех. Ему не обойтись без Парижа, – в отчаянии писал Винсент. – Здесь, по его представлениям, делать нечего». Всего несколько дней спустя пришло письмо от Бернара, в котором тот рассказывал о поездке к Гогену в Понт-Авен. В послании «не было ни слова о том, что Гоген собирается ко мне, – с болью сообщал Винсент, – и ни слова о том, что он ждет меня там».
Резкие изменения в сложившемся треугольнике вызывали у Винсента чувство мучительной тревоги. С каждой отсрочкой из Понт-Авена, с каждым возражением из Парижа мечта о Параду становилась все менее достижимой. Винсент всегда был готов увидеть заговор там, где имела место обыкновенная неуверенность, это злило его и погружало в депрессию, которую лишь усугубляли молчание Рассела, демонстративное пренебрежение со стороны Мак-Найта, расстройство из-за отсутствия моделей и очередные приступы чувства вины из-за расходов, напоминания о старых парижских долгах и чтение беспросветно гнетущего «Грозного года» Гюго, посвященного Парижской коммуне. Винсент пытался заглушить свои страхи: проводил длинные, изнурительные дни под палящим летним солнцем, поглощал одну чашку кофе за другой, иногда разбавляя его ромом, ночи коротал за абсентом – в Арле даже более популярном, чем в Париже. «Если бы я стал задумываться, если бы я стал рассуждать обо всех возможных неприятностях, я вообще не смог бы ничего делать, – признавался он брату, – но я с головой ухожу в работу… а уж если буря в душе ревет слишком сильно, я выпиваю лишний стаканчик и оглушаю себя». Винсент корил себя, что снова трудится не щадя сил, иногда забывая даже поесть. Он подстриг бороду и побрился наголо.
Месяцы неопределенности нарушили его сон, расстроили желудок и расшатали и без того слабые нервы. «Все это не лучшим образом сказалось на моем организме, – забывшись на мгновение, признавался он Тео, – и рассудок мой пострадал». Лейтенант Милье, единственный, хоть и непостоянный, компаньон Ван Гога, вспоминал, что Винсент был подвержен резким, как мистраль, сменам настроения: то был охвачен безудержным гневом («в моменты злости он казался сумасшедшим») и тут же проявлял «невероятную чувствительность» («иногда он реагировал, как женщина»). В письмах восторг сменялся злостью, а злость покорностью. Винсент по-прежнему ожесточенно оспаривал каждое возражение и каждую возникающую сложность, но уверенность его тонула в приступах обреченности. «Все надежды своим трудом обрести независимость, стать авторитетом для других пошли прахом!» – восклицал он в письме сестре, написанном в конце июня. Винсент безрадостно подсчитал общую сумму, присланную братом Тео за все эти годы, – «15 000 франков!» – и стал мрачно шутить, что лучше было бы на эти деньги купить работы других художников. В минуту раздражения в своем бедственном положении он винил не Гогена, а «неблагодарную планету» – «прогнившие академические традиции», из-за которых на художников новой школы, «одиноких и нищих, смотрят как на сумасшедших».
В порыве оптимизма он развесил тридцать своих картин в Желтом доме, устроив таким образом самому себе выставку собственных работ, пока они подсыхали и ждали отправки в Париж. «Мы слишком далеко зашли, чтобы сейчас все бросить, – писал Винсент, предпринимая жалкую попытку подбодрить брата. – Я клянусь, что моя живопись станет лучше. У меня ведь, кроме нее, ничего нет». Когда настроение Винсента становилось мрачнее, он во всем начинал видеть неотвратимый перст судьбы – «Возможно, надежда на то, что со временем начнешь работать лучше, тоже призрачна» – и признавал высокую цену попыток его избежать. «Мне кажется, что у меня не хватит сил долго продолжать в том же духе… Я неизбежно сломаюсь и покончу с собой». Перспектива очередной неудачи душила его. «Видишь ли, я нашел свое дело», – писал Винсент своей сестре и наперснице Вил, —
и больше ничего не нашел для жизни. А будущее? Либо мне станет вовсе безразлично все, что не относится к живописи, либо… Я даже боюсь вдаваться в это.
Но как Винсент ни старался, мысли его становились все мрачнее. Он все чаще называл себя «безумцем», «выжившим из ума» и «сумасшедшим» – иногда с горькой иронией, а иногда вполне серьезно. Винсент многозначительно заявлял, что, если к нему будут относиться как к безумцу, он «действительно станет таковым». Обрив голову, он смотрел в зеркало и видел ввалившиеся щеки и «изумленное» выражение лица «Гуго ван дер Гуса, сумасшедшего художника», которого Эмиль Ваутерс изобразил взлохмаченным, с безумным взглядом. Образ человека искусства, мучимого душевной болезнью, преследовал Винсента с того момента, как он решил стать художником.
Демоны в сознании Винсента уже вырвались на волю, когда в конце июля он получил известие о смерти дяди Сента. Почтенный торговец скончался в возрасте шестидесяти восьми лет, несмотря на долгие годы недомоганий пережив всех своих братьев, кроме одного. Хотя Винсент давно был готов к неизбежной кончине дяди, полученные новости стали для него сокрушительным ударом. Все призраки, мучившие его еще со времен Голландии, с новой силой навалились на Винсента в момент, когда ситуация с Гогеном зашла в тупик. В письмах на смену рассуждениям о прошлых ошибках, упущенных возможностях и неминуемых поражениях пришли пространные размышления о смерти и смертности.
Винсент страшно разозлился, узнав от Вил, что несгибаемый Сент скончался «в мире и покое», и заявил, что дядина (и отцовская) уверенность в загробной жизни – ничтожные измышления, достойные лишь старух. Однако возможность безжалостной пустоты страшила его. Чтобы заполнить ее, Винсент ухватился за шаткую доктрину, допускающую существование других «невидимых» миров. Он соединил призывы к возрождению современного искусства и собственную неудовлетворенную потребность в личном искуплении, которое смерть дяди Сента делала еще более недостижимым, и принялся размышлять о существовании «другого полушария» жизни, где художники получали признание за заслуги, а не за продажи, где не было мучительного чувства вины, а прошлые грехи были прощены. «Это было бы так просто, – представлял он, – и это было бы вознаграждением за те ужасы, что поражают и ранят нас».
Винсент подолгу гулял по ночам, глядел на небо и обдумывал последние сообщения о дальних планетах и невиданных мирах, представляя себе тот рай, который ему не удалось создать в реальном мире. «Я странник, – писал Винсент, – который идет в неизвестном направлении к неведомой цели. Но если я скажу себе, что в моих странствиях и устремлениях никакой цели нет, то мне будет трудно с этим спорить и я, пожалуй, соглашусь, что так и есть». Винсент сравнивал жизнь с «поездкой на поезде в один конец»: «Едешь быстро и не видишь ни того, что рядом, ни – главное – локомотива…»