Корни. Холст, масло. Июль 1890. 50 × 100 см
Для Ван Гога, который и сам всегда был склонен мыслить сериями и выделял серии работ в творчестве других художников, эти плавно переходящие одна в другую панорамы могли казаться единым ансамблем – «хором образов». По мере того как с его мольберта один за другим сходили вытянутые по горизонтали полотна, Винсент писал Тео: «Стараюсь сделать их не хуже, чем сделали бы художники, к которым я отношусь с любовью и восхищением». Главным же объектом его любви и восхищения являлся Шарль Добиньи. И ни один образ не казался ему столь же притягательным, как сад, который кумир некогда делил с женой и своим товарищем по искусству Оноре Домье. «Может быть, ты посмотришь набросок к „Саду Добиньи“? Это одно из самых продуманных моих полотен», – писал Винсент в письме, сопровождавшем рисунок.
В первом черновике того письма Винсент снова призывал брата к творческому союзу, создать который они пообещали друг другу по пути в Рейсвейк восемнадцать лет назад. «Никогда не буду считать тебя просто торговцем картинами, – заверял он Тео, напоминая призывы, с которыми обращался к брату из Дренте. – При моем посредничестве ты принимал участие в создании кое-каких полотен, которые даже в бурю сохраняют спокойствие». В том варианте, который Винсент отправил в Париж – его последнем письме к «дорогому Тео», – призывный образ чудесного сада занял место словесного приглашения. «На самом деле лишь наши картины могут говорить за нас», – писал он в черновике.
Сад Добиньи. Рисунок в письме. Перо, чернила. Июль 1890. 7,6 × 22 см
Четыре дня спустя, в воскресенье 27 июля, Винсент вернулся с утреннего пленэра, чтобы пообедать в пансионе Раву. Закончив обед, он повесил на руку сумку с красками и кистями, забросил на плечо мольберт и снова отправился работать – точно так же, как делал это каждый день на протяжении многих недель. Он мог направиться в сад Добиньи неподалеку или углубиться в поля, прибавив к своей неудобной ноше очередной метровый холст.
Спустя несколько часов, после захода солнца, художник, пошатываясь, вернулся в пансион – ни сумки, ни мольберта, ни холста при нем не было. Раву и другие постояльцы ужинали на воздухе – наслаждались теплым летним вечером на террасе кафе. Они видели, как Ван Гог приближался к ним из темноты улицы. «[Он] держался за живот и как будто прихрамывал», – вспоминал один из очевидцев. «Куртка его была застегнута» – что было странно для столь теплого вечера. Винсент прошел мимо трапезничающих и направился прямиком к себе в комнату. Обеспокоенный странным поведением постояльца, Гюстав Раву внимательно прислушивался, стоя внизу, у лестницы. Заслышав стоны, он поднялся в мансардную комнату, где нашел Ван Гога на кровати: художник корчился от боли. Раву спросил, в чем дело.
«Je me suis blessé», – ответил Винсент, поднял рубашку и показал Раву маленькую дырочку под ребрами. «Я себя ранил».
Глава 43
Иллюзии умирают, величие остается
Что же случилось за те пять или шесть часов в воскресенье, 27 июля между обедом и возвращением Винсента?[93] Непосредственно после происшедшего и впоследствии родилось множество теорий. Полиция провела краткое расследование, но никто не мог засвидетельствовать, чем именно занимался Ван Гог в тот день. Никто не мог сообщить, где художник находился в момент выстрела. Мольберт, холст и краски исчезли. Пистолет так и не нашли.
Винсент страдал от боли и шока, сознание то покидало его, то возвращалось.
Поначалу он, казалось, и сам не понимал, что произошло, – звал врача, как будто считал себя жертвой несчастного случая. Спустя много лет один из свидетелей вспоминал, как он произнес: «Я ранил себя в поле. Выстрелил в себя из револьвера». Пригласили доктора. Винсент так и не объяснил, где взял оружие и как именно умудрился нанести себе ранение.
До утра следующего дня, пока не прибыла полиция, чтобы расследовать слухи о стрельбе, оставалось неясным, был ли это несчастный случай или что-то еще. Когда жандармы услышали, что Винсент ранил себя сам, то немедленно спросили: «Вы хотели покончить с собой?» – на что Ван Гог ответил неопределенно: «Да, наверное». Жандармы напомнили ему, что самоубийство считается преступлением против государства и Бога. Раненый со странной горячностью настаивал, что действовал в одиночку. «Никого не надо обвинять, я сам хотел себя убить». Не прошло и нескольких часов, как это заявление обросло подробностями. «Винсент отправился в сторону пшеничного поля, туда, где работал и прежде», – рассказывала впоследствии Аделин Раву, восстанавливая историю в том виде, в каком ее удалось собрать ее отцу, сидевшему у постели раненого художника.
Ближе к вечеру на тропе, которая пролегает вдоль стены замка по дну рва, насколько отец понял, Винсент выстрелил в себя и потерял сознание. Вечерняя прохлада привела его в чувство. На четвереньках он стал искать револьвер, чтобы застрелиться наверняка, но найти оружие не смог… Тогда он встал и спустился по холму к нашему дому.
Эта история немного проясняет, почему прошло так много времени, но ответов на все вопросы, конечно, не дает. В темноте Ван Гог не смог найти револьвер, чтобы «застрелиться наверняка», но как могло оружие упасть так далеко? И почему никто не нашел его на следующий день – уже при свете? И что стало с пропавшими мольбертом и холстом? Как мог художник так долго пролежать на земле и потерять так мало крови? Как сумел в полубессознательном состоянии спуститься в темноте по крутому, заросшему лесом склону холма, лежавшему на его пути к пансиону Раву? Где и когда раздобыл он револьвер? Зачем пытался застрелиться? Почему целился в сердце, а не в голову? Почему промахнулся?
Винсент, безусловно, думал о самоубийстве. В минуты отчаяния – еще в 1877 г. в Амстердаме – он не раз задумывался о покое, который дарует смерть, иногда даже шутил на эту тему (например, вспоминал диккенсовскую «диету», которая помогает «отвлечься» тем, кто стоит на пороге самоубийства, – «сухарь и стакан пива»). Бывали ситуации, когда он мечтал о смерти, выражая надежду, что «не задержится в этом мире надолго», если почувствует, что стал «обузой и помехой» для брата и остальных домашних.
Однако чаще всего он выступал против идеи самоубийства, называл саму мысль о нем ужасной, считая проявлением трусости – преступлением против красоты жизни и благородства искусства и величия примера, который явил миру Христос. Ван Гог цитировал знаменитую максиму Милле о самоубийстве как об «une action de malhonnête homme»[94] и уверял, что «не кажется себе человеком, склонным к подобному». Безусловно, нередко им владели глубокое отчаяние, невыразимое несчастье или пугающая пустота, но и тогда он отвергал любые мысли о самоуничтожении и призывал также склонного к меланхолии брата следовать своему примеру. «Послушай, – восклицает он, – сгинуть, исчезнуть – ни с тобой, ни со мной никогда не должно случиться такого, так же как и самоубийства». Арльские события и начало болезни стали серьезным испытанием для Винсента, но не сломили его. Несмотря на все физические и духовные мучения – изоляцию, ограничение свободы, кошмары и галлюцинации, – он держал обещание, данное Тео. За исключением пары случаев: доктор Пейрон увидел попытку самоубийства, когда Винсент принялся жевать кисти, а в апреле 1889 г. художник писал брату: «Если бы не твоя дружба, меня безжалостно довели бы до самоубийства. И как мне ни страшно, я все-таки решился бы прибегнуть к нему».