15 июля Тео отвез семью к родным в Голландию, уверенный, что лишь по-настоящему свежий воздух родины может вернуть силы жене и сыну. Остановку в Овере решили не делать, хотя, сообщая в письме от 2 июня о намерении отправиться в Голландию, Тео предполагал заехать к брату. Йоханна с ребенком собиралась провести в Голландии месяц. Проводив жену с сыном, спустя несколько дней Тео вернулся в Париж, посетив по пути Гаагу, Антверпен и Брюссель, – везде у него нашлись дела, кроме Овера. В следующем письме Винсент снова с обидой напомнил брату об ужасных событиях 6 июля. С надрывом и мольбой («Я что-то сделал не так?») он изливал брату свои самые мрачные опасения и страхи: сетовал на то, что стал причиной «раздора» между супругами, на вечную нехватку денег в столь непростое время и «ужасную опасность», грозившую ему отовсюду.
14 июля, в День взятия Бастилии, Тео объявил, что все готово для отъезда в Голландию. Всего за пару дней до этого Винсент получил письмо от матери и сестры – обе с радостью ждали скорого приезда Тео с женой и сыном: воссоединение на пустоши все же должно было состояться. «Часто думаю о вас обеих, – уныло писал Винсент в ответном письме в Голландию, – как бы мне хотелось увидеть вас снова». Получив от матери совет проводить больше времени в саду для поправления здоровья – чтобы видеть, как растут цветы, Винсент в письме предлагал собственное ощущение природы, куда более мрачное и противоречивое: «Я без остатка поглощен бескрайними просторами пшеничных полей на фоне холмов». Это у Тео была возможность помочь матери по саду, Винсент же был обречен бродить по безлюдным пустошам. «На сегодня все, до свидания, мне надо идти работать» – это были последние слова, которые старший сын и старший брат адресовал матери и сестре.
Здание оверской мэрии, расположенное против пансиона Раву, было украшено флагами, гирляндами и китайскими фонариками в честь национального праздника. Вечером на площади ожидались гуляние и фейерверк, но пока здесь не было ни души, и мэрия представляла собой идеальный символ одиночества и покинутости. Ван Гог так и написал ее – ни праздничной толпы, ни духового оркестра, ни салюта, ни танцев. Городская ратуша возвышается посреди голого пространства площади невозмутимым каменным кубом; вокруг развешены унылые украшения к празднику, в котором ни здание, ни сам художник участия не примут. Очертаниями ратуша явно напоминает здание мэрии на рыночной площади в Зюндерте – то, что стояло ровно напротив пасторского дома, где прошли детские годы Винсента.
Вернувшись в парижскую квартиру 18 июля, Тео не пригласил брата приехать и на протяжении целой недели ни разу не написал ему. Когда же наконец он решил послать письмо, то сделал это исключительно с целью утихомирить брата, выразив недоумение его беспокойством, для которого, по словам Тео, не было ни малейшего повода («Где и когда ты видел те яростные семейные скандалы, о которых пишешь?»).
Винсент не посмел спросить, а Тео не спешил поделиться предсказуемыми результатами своего разговора с начальством. Владельцы «Гупиль и K°» проигнорировали предъявленный им ультиматум, отказались прибавить жалованье и никак не отреагировали на угрозу уволиться. Отчаянно страдая из-за разлуки с семьей (Тео писал Йоханне каждый день) и опасаясь за собственное будущее – карьеру и здоровье, младший Ван Гог задумался о том, чтобы лишить брата поддержки. Но чувство долга, как и всегда, возобладало над всем прочим. «Нельзя бросить его сейчас, когда он работает так много и так хорошо, – не без раздражения писал он жене. – Когда же для него наступят счастливые времена?»
Винсент прислал заказ на краски, явно в надежде, что Тео лично привезет их в Овер – всего каких-то тридцать километров пути, – но брат лишь легкомысленно посоветовал: «Если что-то тебя беспокоит или идет не так… загляни к доктору Гаше; он даст тебе что-нибудь, что облегчит твое состояние». Робкими намеками Винсент просил брата поделиться хоть какими-то новостями («Надеюсь, эти господа по-прежнему расположены к тебе?») и все чаще оставлял письма в черновиках, так и не решаясь отправить их в Париж. «Хотел бы написать тебе о многом, но чувствую, что это бесполезно», – признавался он в одном из таких черновиков. Тео же упрямо хранил молчание. Винсенту должно было казаться, что от брата его отделяет целый континент.
Ничто так не угрожало его рассудку и стабильности, как отказ Тео от общения. С момента возвращения из Парижа события рокового дня не давали Винсенту покоя, преследовали его, подобно чудовищу Орля. По мере приближения годовщины страшного приступа, настигшего художника в Сен-Реми, очередной припадок казался неотвратимым. «Я рискую жизнью ради своей работы, в ней осталась половина моего рассудка», – горько признавал Ван Гог в одном из неотосланных писем. Он жаловался, что мысли о будущем вызывают у него чувство «смутного страха». Для успокоения нервов под рукой всегда был алкоголь (стакан перно в распивочной с юным Рене Секретаном или абсент в придорожном кафе с местным жандармом). Но прогнать демонов из больного сознания помогала только работа. «Полностью сосредоточился на своих картинах», – сообщал он Тео. Доктор Гаше рекомендовал то же самое лекарство: «Он говорит, что в моем случае работа – лучший способ пересилить болезнь… что я должен с головой уйти в работу». Измученный предчувствием новых бед, Винсент наносил краску на холст все яростней. К третьей неделе июля Ван Гог начал серию новых картин – бо́льшую часть на крупных холстах вытянутого горизонтального формата – формата его воображения. Только полотно такого размера позволяло ему потеряться в вихре вдохновенных мазков и бесконечности созерцания.
Ван Гог писал все подряд: деревенские панорамы с крытыми соломой домишками под бескрайними небесами – в свете солнца и струях дождя; похожие на старых взлохмаченных ветеранов снопы пшеницы, скомпонованные на холсте наподобие подстриженных нюэненских берез. Винсент писал стога, больше напоминавшие дома, обращенные в сено посредством какой-то древней магии, и дома, казавшиеся частью мозаики окружающего их пейзажа. Он завороженно рассматривал корявые корни дерева, пока не заполнил маленьким фрагментом этого богатства один из своих огромных холстов. Он так сконцентрировался на шишковатых извилистых корнях и пробивающейся сквозь них молодой поросли – исключив небо, землю и даже само дерево, – что формы и цвета потеряли связь с реальностью и, подобно самому художнику, углубились в далекий и манящий абстрактный мир.
К охваченному творческим возбуждением художнику вернулась старая фантазия. Масштабные вдохновенные картины сельской жизни, уютные домики, напоминания о Нюэнене и пустошах, милые сердцу зеленые уголки – все указывало на то, что Винсент вновь обрел надежду заманить брата в Овер. Образ Тео, одинокого в своей парижской квартире, заставил Винсента забыть взаимные упреки и недавние ссоры. Он решил не отсылать письмо, в котором запальчиво оспаривал предложенную братом версию событий 6 июля («Я собственными глазами видел хорошее, но также и оборотную сторону вашей жизни»), и вместо этого послал предложение «начать сызнова». Пытаясь уменьшить горечь от пренебрежения со стороны брата, Винсент говорил от лица всех художников: «У меня создалось впечатление, что художников все сильнее загоняют в угол»; а любой «союз» художников с торговцами представлял как обреченный на провал. Безжалостный рынок предал всех импрессионистов, успокаивал Винсент брата; даже самая искренняя «личная инициатива» – вроде того, что затевал Тео, – кажется ему «бессильной».
Ван Гог снабдил письмо самыми страстными набросками, демонстрировавшими возрождение мечты о деревенской жизни и воссоединении братьев. На обратной стороне одного листа он уверенной рукой набросал самое вдохновенное из этих приглашений в новую жизнь: «Сад Добиньи». С начала июля (тогда художник впервые написал этот сад) он, вероятно, не раз возвращался в это легендарное место, расположенное всего в нескольких кварталах от пансиона Раву. С тех пор Винсент успел заново переписать роскошный вид на горизонтальном холсте. Он наверняка слышал о росписях на стенах другой оверской мастерской Добиньи. В их создании принимали участие все члены семьи художника – Ван Гогу это могло казаться отголоском дрентской мечты о «семье художников», живущей в доме, затерявшемся среди пустошей. Монументальные июльские холсты вполне могли бы заполнить целый деревенский дом возвышенными сценами сельской жизни.