Юлишка и Ядзя часто приникали к щели в занавеске. На дворе колыхались вязкие сиреневые сумерки. Неясные шумы, просачивающиеся через штольню подъезда, раскачивали их то в одну, то в другую сторону. В конце концов подругам наскучило следить, тая дыхание, за дремлющим недотепой. Ядзя отправилась готовить ужин, а Юлишка, закутавшись в плед, села в кресло бабушки Марусеньки. Рэдда тут же улеглась теплым животом на ее туфли.
Ели они, как до войны, за обеденным столом, лишь однажды отвлекшись, чтобы взглянуть, не случилось ли чего новенького, но за занавесками все оставалось таким же сонным, как и прежде. Густела сиреневая тишина, солдат спал, фургон стоял на месте.
Когда в небе прибавилось черной краски, навозный жук сам, собственной персоной привел на смену недотепе другого солдата — не то Иохима, не то Готфрида, не то Конрада.
Подоспело время укладываться в постель. Они легли поперек кровати, пододвинув кресла.
За шесть лет Юлишка ни разу не покидала на ночь своей комнаты. А если Александр Игнатьевич чаю попросит на рассвете? Кто сварит? Кто утром соберет Юрочку в школу? Кто проверит его портфель? Кто догонит его на крыльце, чтоб выдернуть из ручки запрещенные «рондо» и вставить рекомендованный номер «восемьдесят шесть»? Кто?.. Как кто? Юлишка. Больше некому.
Она совмещала массу обязанностей. Без нее бы очаг безусловно погас, а прекрасно налаженный быт развалился.
Ня-ня. Два одинаковых слога. Па-па. Ма-ма. Тоже два одинаковых слога. Но ня-ня звучит нежнее, во всяком случае по-русски.
Юлишка мучительно ворочалась в темноте, вслушиваясь в несуществующие звуки. Но зажигать свечу не хотелось. Если сквозь маскировку проскользнет предательский блик и привлечет внимание часового, то неприятностей не оберешься.
— Ядзя, ты уже спишь? — часто спрашивала Юлишка.
— Нет, еще не сплю, — отвечала Кишинская.
Юлишка томилась до тех пор, пока от непривычного напряжения у нее не заломило в висках. Она села по-турецки и, поддерживая похолодевшие груди ладонями, жалобно сказала:
— Ядзя, мне дурно.
— Ну что ты, Юлишка? Потерпи. Утром что-нибудь сообразим. Шлепнуть тебе холодный компресс?
— Нет, я расчихаюсь, — ответила Юлишка и крепко сдавила груди, пытаясь одной болью заглушить другую.
Они молчали, впитывая ночь. Юлишка покачивалась из стороны в сторону, баюкая себя. Она не теряла надежды уснуть, но ей мешал нарастающий скрип. Он постепенно наполнял комнату.
Морской песок скрипел под затвердевшими подошвами матери. Летом, каждую неделю, они ходили на пирс встречать отца, возвращающегося с острова, у берегов которого он рыбачил.
Песок был крупным. Отдельные песчинки, будто матовые жемчужины, переливались под солнцем.
Мать и дочь брели волнообразной тропинкой, мимо рыбацких лачуг, но почему-то никак не могли добраться до деревянного настила, хотя серебристо-голубое море и плескалось у самых Юлишкиных век.
Какой-то шорох начал перекрывать настойчивый скрип. Юлишка постепенно догадалась, что шорох издает она сама, перелистывая засаленные страницы пухлого фолианта. Юлишка проглядывала картинки быстро, и шорох, не прекращаясь ни на секунду, сливался в единую мелодию.
Посреди скатерти вздрагивал яичный овал с размытыми краями от подвешенной к потолку керосиновой лампы. Вокруг колебались вытянутые тени, клубился серый мрак, а за стрельчатым окном — белесая соленая мгла. Мгла навевала тоску. Тогда Юлишка протягивала руку и поднимала с комода железную — бочонком — копилку. Она встряхивала ее — звенит! Звенит приданое.
Юлишка наморщила лоб. Звон монет сменило бормотание, и Юлишка опять решила, что бормочет она сама. Так, в детстве, испуганная буйными порывами норда, она, съежившись на коленях в сырой постели и пытаясь справиться со злыми духами, обступившими ее со всех сторон, усердно читала молитву, ту самую, которой пользуется и до сих пор. Но губы у нее сейчас запеклись. А бормотание все-таки доносилось.
Откуда же это молитвенное бормотание?
Юлишка приподнялась на локте, повернулась к Ядзе и поняла, что оно исходит от нее, от неверующей.
— Ты молишься? — разодрав сухие губы, спросила Юлишка.
— Нет, я не молюсь, — солгала та.
— Тогда ты мне что-то говоришь?
— Нет.
— Не уснуть нам.
Юлишка тяжко вздохнула.
— Кто вселится, по-твоему, к Апрелевым? — прервав молчание, поинтересовалась Ядзя.
— Не все ли равно?
— Генерал или фельдмаршал?
— Хорошо, что к нам никто не вселится, — с облегчением произнесла Юлишка. — Я умница, что спряталась у тебя. Замок наш английский, его и слесарь не отопрет, никакая отмычка не возьмет.
— Эх, Юлишка, и откуда берутся глупындры этакие? Зачем тебя только порекомендовали мне, глупынд-ру этакую? — прошептала печально Кишинская.
И вдруг произошло чудо. То ли от ласкового слова «глупындра» с Юлишкой произошло чудо, то ли просто время подоспело к тому. Боль в висках и в левой ноге стихла. Томление улетучилось. Дышалось легко. И даже повеяло прохладой, пропахшей полевыми травами. Рядом с подушкой расцвели маленькие, туго скрученные розы, — пунцовые. Будто их пересадили из заросшего зелеными кустами палисадника, с пологих берегов Балтики. Юлишка втягивала ноздрями густой аромат и улыбалась. Ах, какой аромат!
Она вспомнила тот синий и желтый апрельский день, когда, вооруженная запиской от добряка Зубрицкого, впервые надавила кнопку громогласного Ядзиного звонка, чтобы узнать: нет ли свободного местечка домработницы в академическом доме. Ядзя тут же пообещала обойти квартиры и расспросить жильцов. Спустя неделю Юлишка появилась вновь, но уже не во флигеле, а прямо у Сусанны Георгиевны — наниматься: на этот раз по звонку учителя истории Африкана Павловича Кулябко, обаятельнейшего старичка. Вот какое приятное стечение обстоятельств! Сусанна Георгиевна преподавала в школе для трудновоспитуемых, и Афри-кан Павлович был ее коллегой.
Ядзя с удовольствием подтвердила, что знает Юлишку сто лет. Они познакомились еще на прошлое рождество у ксендза. Правда, Ядзя о месте их встречи умолчала. Семья-то некатолическая, да и вообще партийная, неверующая, к тому же из начальников. Хотя Ядзя сама почти не обращалась к богу, к неверующим относилась настороженно. Вдруг чего-нибудь дурное сделают ей. Но дурного от своих жильцов она не видела.
Ядзя долго и горячо распространялась о Юлишкиной безупречной честности, о ее легендарной преданности, о ее несравненном искусстве варить борщ и набивать нутро утки рисом с черносливом. А как она настаивает наливки! Подобные пивали лишь в те — запорожские — времена, которые нынче, в тридцать пятом, никто уже и не помнит. Словом, Ядзя поддержала Юлишкину кандидатуру. Опытная экономка — редкость. Все устраивалось наилучшим образом. Все были удовлетворены, и Александр Игнатьевич несколько раз повторял Сусанне Георгиевне в спальне, когда они обсуждали материальный вопрос.
— Чудесно, чудесно, я — счастлив! Очень добрая женщина.
Юлишке определили немалую зарплату и пообещали подарки: к международному дню трудящихся, к годовщине Октябрьской революции, на рождество, в день ангела и в день рождения. Но когда у нее день ангела и есть ли он у нее вообще, Юлишка забыла. И еще — работаться ей будет спокойно, легко. Грудных детей нет, обед готовить через день, есть холодильник — неслыханная по той поре роскошь, на базар, — хоть и не близко, — идти бульваром, тополиным, не пыльным, может подвезти и Ваня Бугай на служебной машине, не всякий раз, конечно.
Юлишка радовалась.
Через год она перестала считаться домработницей. Зарплату теперь ей не клали в конверте на кухонный буфет, а Александр Игнатьевич каждые полгода отправлялся в сберкассу и вносил на имя Скорульской Юлии Яновны причитающуюся ей сумму. Какую — никто не спрашивал, да и никому не приходило в голову полюбопытствовать. Разве членам семьи платят? Она ведь, кажется, дальняя родственница?
Юлишка бесподобно варила борщ, нянчилась с племянником, ухаживала за Александром Игнатьевичем, когда он грипповал, смахивала пыль с книг и была безмерно счастлива. И все вокруг были счастливы.