Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Новиков — Радищев — декабристы — Пушкин — Чаадаев — Герцен… Вот тонкий мост, по которому шло освободительное движение многомиллионной России.

7

Пора по домам, пора! Время летит стрелой, а у маскарадной публики к финалу по обыкновению развязываются инстинкты, тем более что Николай Павлович давным-давно вернулся в Зимний и добропорядочно — у императрицы в спальне — отошел ко снам, оповестив как бы мимоходом про то немаловажное событие возможно большее количество челяди. Только камердинер Малышев и метрдотель Гиббон знали, однако, что манифестации сии не обязательно соответствуют действительности. Застолье у царя в кабинете, куда он поднимался по тайной лестнице, частенько длилось далеко за полночь.

Если не быть особенно придирчивым, то петербургские маскарады представляли собой довольно приятное зрелище, во всяком случае, до тех пор, пока монарх, начальство и прочие благородные личности находились в залах. Но не было, нет и не будет ничего противнее, чем часы позднего разъезда, когда и вестибюль, и гардероб, и главная лестница попадали во власть захмелевших любителей половить рыбку в мутной воде. Надо заметить, что верхушка III отделения и корпуса жандармов — Бенкендорф, Мордвинов и Дубельт — никогда не посещали шумные костюмированные сборища. Царь пусть себе позволяет, а голубые мундиры отдыха, да еще такого сомнительного, не знают и не хотят знать. Бенкендорф, умница, сообразил, что жандарм, обряженный в костюм Нептуна или средневекового рыцаря, не вызывает ни страха, ни уважения.

После двенадцати роскошные венки и гирлянды из живых цветов сразу почему-то увядали, обнажая облезлые, в грязных подтеках стены и уродливые деревянные приспособления. Буфет был разорен без жалости, дотла — вроде по столикам прокатилось голодное мамаево полчище, мебель в зале и гостиных встречалась и поломанная; дорожки, ковры, накидки, измятые и порванные, довершали грустную картину. Несмотря на жестокий мороз, стучали раскрытые рамы окон. Перепутанный серпантин, раздавленные хлопушки, прилипчивые конфетти и прочий хлам разноцветным мусором валялся на паркете. Брошенные маски напоминали неподвижные лица убитых на поле брани. Все, решительно все подтверждало древнюю истину: радость на земле быстротечна.

«Какое непристойное зрелище!» — подумал отнюдь не впечатлительный Вяземский.

Служители переругивались с подгулявшими гостями, тесня их вниз по широкой лестнице к вестибюлю. Там квартальные, озверев от холода и зависти, выталкивали тех, кто нетвердо держался на ногах, прямо на тротуар. В задних секретных комнатах, где резались в штосс и крутили рулетку, экономный крупье, послюнив сперва большой палец, гасил свечи. Кто продулся в пух и прах, потягивались, передергивали плечами в нервном ознобе, с деланным безразличием похлопывая себя по пустым карманам и отгоняя губительные мысли о завтрашнем дне. Короче говоря, нет ничего омерзительней маскарадного похмелья. Особливо стыдно за дамский пол в одних случаях несколько, а в иных и изрядно помятый, со свалившимися набок прическами, растекшимися белилами и румянами, оттоптанными шлейфами и, что самое обидное, с тоскливым разочарованием в покрасневших от табачного дыма глазах. Принцев, согласных сочетаться законным браком, и богатых бездельников, согласных взять на содержание красотку, давно не существовало, и разбуженные французскими романами женские мечтания немедленно остывали на ледяном ветру.

— Неужто все ваши противники такие дурные люди? — спросила густым баритоном маска, и Вяземский, в середине маскарада отошедший от благотворительного киоска, предположил, что сама судьба беспокоится о том, чтобы брошенное кем-то словцо не растворилось в пустоте, а было услышано и запечатлено для потомков в одной из его аккуратных архивных тетрадей.

Архивные тетрадки Вяземского наполнены бесценным материалом, характеризующим эпоху с разных сторон и полученным из разнообразных источников. Вяземский передает, впрочем, как и Александр Иванович Тургенев, массу разговоров и слухов, в которых ярко отразилось движение времени. Вот острая зарисовка или, скорее, наблюдение над деятельностью николаевской полиции. Ее не волновали тонкости. Какое равнодушие она проявляла к общественному развитию, свидетельствует следующий официальный список московских славянофилов: К. С. Аксаков, И. С. Аксаков, Д. Н. Свербеев, А. С. Хомяков, И. В. Киреевский, Е. А. Дмитриев-Мамонов, А. И. Кошелев, С. М. Соловьев, профессор А. О. Армфельд, С. М. Бестужев, А. П. Ефремов, П. Я. Чаадаев. «Смешно видеть в этом списке, — отмечает далее Вяземский, — между прочими Чаадаева, который некогда был по высочайшему повелению произведен в сумасшедшие как отчаянный оксид енталист и папист. Вот с каким толком, с каким знанием личностей и мнений наша высшая полиция доносит правительству на лица и мнения». Для Вяземского не существовало мелочей. В капле отражалось мироздание.

— Ничего тебе не возражу-с, однако и я не шут, чтоб мной брезговали-с, а слуга царский. Я Пушкина и его шатию-братию печатал-с, а он меня? Я Пушкина при-глашал-с в свое издание, а он меня?

Чувствуя себя за массивными колоннами в безопасности, маски не прекращали резвую беседу.

— Ну, после того, что произошло между вами…

— А что произошло? Полемика-с! Не более того-с! Восстановить отношения между журналистами никогда не зазорно. Это тебе, милостивый государь, не семейная распря-с: горшки побили — и врозь. Тут высшая-с политика замешана.

— Что-то я тебя, Фаддей, не пойму.

— А не надо понимать. Не надо! Мной просто брезговать нечего-с. Позавчера на Невском Эолова арфа не поклонился. Сегодня поутру возле лавки Смирдина князь Петр Вяземский очки презрительно отворотил. А ведь мы оба в очках, близоруки-с, товарищи по несчастью. Видел его? Лотерейные билеты изволил покупать. Филантроп! Я в свое время знавал-с литераторов. Умы! Характеры-с! Один Александр Сергеевич, растерзанный проклятыми азиатами, чего стоил? Упокой, господи, его святую душу. А нынче? Каждый норовит дорогу перебежать, кус пожирнее урвать, деньжищ али славы. Падение нравов-с абсолютное и бесповоротное.

— Что ты, Фаддей? Маскарад удался, а ты брюзжать? Отчего натура твоя в дурном расположении?

— Скажу тебе по секрету, что я сего дня имел аудиенцию там! — и маска подняла вверх указательный палец. — У самого… Озабочен скандалами как в Петербурге, так и в Москве. А дела государственные требуют спокойствия, потому как жизнь наша общественная — маскарад-с, и ничего более-с. Даже письма почта доставляет и то маскарадные. Вон Пушкину их сколько накидали?! И кто анонимный автор-с, по-твоему?

— Откудова мне проведать, золотце мое? Я сбоку нахожусь от великосветских комеражей. Не поделишься ли сведениями?

— Князь, болтают, Гагарин. Иван, Ивашка. Он самый! Молокосос еще, а поди ты, в историю лезет.

— Почему ж в историю? И в какую историю?!

— Да потому, милостивый государь, что в историю-с. Что касается Пушкина, это история-с. И притом великая. Между ногами путается Ивашка со своим приятелем Долгоруковым у сильных мира. Впрочем, поделом и тем, и этим.

— Пушкина напрасно ты язвишь. Россия тебе не простит сего.

— Ух, испугал! И мое время придет, когда вдоволь натешатся игрушками и вникнуть соберутся в суть жизни, в ее материю. Я фельетоном собственную личность утвердил навечно.

— Умен ты, Фаддей, хотя определенно, в мизантропии. Подметные письма гадки, и трудно вообразить, чтоб Иван Гагарин, юное создание… Зачем ему?

— Вот именно! Зачем-с? Вопрос не лишний. Шутки-с шутить, так у Гагариных, сказывают, юмора в крови нет. А у Долгоруких и того меньше. Желчи зато много. С Геккернами якшаются, с д’Аршиаком, секундантом, дружбу водят. Долгоруков — тот похитрее, выше метит. Злоречив, знатен и знатностью своею глаза колет немцам безродным.

— Ты в мизантропии. Я бы не отважился подозревать без всяких улик.

118
{"b":"554391","o":1}