Старков затормозил, высунулся из окна.
— Автовесы на элеваторе перекорежило, — к чему-то пожаловался он. — Водителям полопать негде. Одна резюме: родина велит. Да врут, поди, родина ничего подобного не требует. Что за родина, если она требует голодухи? Это Журавлев требует.
Имея некоторый опыт общения со Старковым, я предположил, что намекается на магарыч. Однако я жестоко ошибся. На сей раз его переполняли смутные, непостижимые для меня чувства.
Старик рядом уныло дремал. Он и раньше не глядел по сторонам, не навязывался ни в рассказчики, ни в собеседники, ничего не выспрашивал, а, затенив козырьком фуражки лицо, поклевывал носом в такт движению.
— Полундра, маркиз! — И Старков опять высунулся из окна, сбросив на зигзаге скорость. — Видал мин-дал? Не иначе — в Колондайке американском. Кролевца привезти — убил бы. По золотишку жарим. И золотишко-то, хлебушко то есть, в щели наши дурацкие сыплется. Я полагаю, что с трехтонки 14–62. И так везде. И что творится, когда гонят урожай? Сердцу смотреть невозможно. Наша щель всем щелям щель. У иностранцев прорвой зовется. Ешь, земля, не жаль — сводку даем на корню. У фрицев автобаны зеркальные. Чашку с кофеем держи — не шелохнется, а выжимают — сто, сто двадцать. — Старков осторожно объехал выбоину в асфальте. Выбоина очень пригодилась ему, как связующее звено в филиппике. — Из Берлина в Нюрнберг фюрер автобан пробкой ухитрился покрыть. Видал миндал?
Упругий неслабеющий ветер с остервенением хлопал краем брезента. Я часто перегибался через борт, чтобы лучше слышать Старкова, даже шея заныла. Подобным манером мы промчались некоторое расстояние.
— Файки еще имеются? — и Старков выразительно чмокнул.
Я протянул ему пачку папирос. Я владел блатным жаргоном.
— А синички?
Я подал в окно и коробок. Теперь курево обратно, по всей вероятности, не выманить. У меня возникло ощущение, что он и разговор затеял, чтобы снова взять у меня хорошую папиросу. Я не жадный, не копеечник, хотя и зверски экономлю, но это ощущение — а потом и уверенность — укрепилось во мне.
— Спасибо, маркиз, — крикнул Старков. — Площадку под сушку зерна не вредно бы им заасфальтировать. Лень каток приволочь. Так их и так! Не ровен час, в горячке задавишь бабу.
Старков поливал все подряд: впрочем, как и в первый вечер. Он был прав на сто процентов, и ежу ясно; но его правота и в особенности ссылки на немецкие автобаны ужасно раздражали, вызвав у меня ответную реакцию. Мне захотелось поругаться с ним и доказать ему, что дороги у нас по крайней мере не хуже, чем в Германии, что пшеницы у нас завались и сытнее она, что его пыхтение ни на йоту не отличается от вражеской пропаганды и отвратительного преклонения перед капиталистическим Западом.
Я с тоской следил за уплывающим назад щедро просыпанным зерном — вот здесь чуть больше тряхнуло, вот здесь чуть меньше, — так и не отыскав аргументов для возражений. Я подумал, что из уст левака и сквалыги слышать правду вдвойне неприятно. Я молчал, стараясь подавить вскипающее негодование.
— Насчет пробки тебе набрехали, — единственное, что я злорадно выплеснул из себя. — Никакой пробковой трассы Берлин — Нюрнберг нет и быть не может.
А вдруг есть? Вдруг действительно фюрер приказал покрыть автобан пробкой? Какой-нибудь заграничной? И вовсе это не байка, не утка, не плод досужей фантазии?
Затрясло мелким бесом. Пошла щебенка. Ах ты господи, душу выймет.
Старков притормозил у дома дорожного мастера. Побежал к колодцу, зачерпнул воды — напился, залил радиатор, опять принес ведро с кружкой и угостил Елену.
— Полундра, маркиз, дышишь?
— Конечно.
— Через час будем у Корсак-могилы, — сообщил Старков.
Я к нему несправедлив. Ну въедливый он, ну нахальный, до денег охочий, но не враг ведь. Не чужды ему благородные принципы.
— По щебенке быстро нельзя. Если сзади дурень мотоциклист приклеется, убью свободно. О прошлом годе Васька Бугай дернул — голышом прямо в лоб закатил лейтенанту Богачеву. А не преследуй, автоинспектор! Скроили дело, шлепнули срок.
Он во второй раз со вкусом кадыкасто выглотал целую кружку, отер рот ладонью и закурил без стеснения из моей пачки. Затем, дымя ядовито синим, он скрылся в доме и долго не возвращался. Старик по-прежнему дремал в кузове, а мы с Еленой молча стояли среди облепившей нас жаркой тишины и смотрели, куда указывало стрелкой шоссе — вдаль, в сузившуюся и замершую точку на горизонте. Капал мазут, тянуло расплавленным асфальтом и пылью.
Елена прошептала:
— Чуешь море?
Я ответил:
— Чую, — хотя никогда не пользовался этим словом и, кроме того, в данную минуту обонял лишь всем нам хорошо знакомый аромат, который источает горячим летом грузовик у обочины.
Елена собирала в пучок мягкие растрепанные волосы. Я видел незагорелую нежную кожу на тыльной стороне ее рук, с голубыми веточками возле подмышечных впадин, и розовую бретельку бюстгальтера. Сердце мое сжалось от смутных и стыдных желаний. Если бы не старик, я поцеловал бы ее.
Пришел Старков, втиснулся, почему-то матерясь, в кабину и взял с места в карьер, насилуя утомленный двигатель.
Степь распахнуло напополам. Она закружилась, завертелась, отлетая за спину двумя полушариями, и там, за спиной, уже не разделенная скоростью, соединялась шоссейным швом в желтое убегающее пространство.
Щебенку наконец оборвало, и мы, подпрыгнув на уступе, помчались по лысому асфальту. Серая точка впереди внезапно расплылась. С каждой теперь сотней метров она набухала матовой синевой, резко отграничивая себя цветом от неба. В груди затрепетало, под ложечкой сладко и волнующе заухало, заплескалось. Едва уловимый запах пробился сквозь бензинную тошноту. Он не мерещился, он был, он существовал. Так в детстве пахла вода в аквариуме.
Перед милицейским постом Старков свильнул в проселок. Кузов подкинуло на ухабе: трам-пам-пам. Эх, автобанщик! Пробка тебе в горло.
Старков вылез на подножку:
— Алло, маркиз! Отдавай швартовые. Корсак-могила вон за тем курганом, а напрямки вам выгоднее. Гони четвертак. За спасибо не катаю.
Я не желал омрачать прекрасную, единственную в моей жизни поездку и безропотно, без сожаления расстался с громадной суммой. Старик ничего ему не уплатил.
— Спасибо, Старков, — сказал я. — Все равно спасибо!
Он с размаху захлопнул дверцу, зыркнув из-под выгоревшей бандитской челки — мог бы содрать еще, и пропал без следа в серебряном мареве пыли, которую
сам же заклубил колесами.
Старик облегченно вздохнул:
— Очень грубый парень. Я провожу вас удобным путем, и вы скоро найдете своих друзей. Вы ищете геологов?
Я посмотрел на него, отметив контраст между совершенно незначительной, обыденной, даже пресной, физиономией и изысканным, несколько старомодным способом объясняться.
Мы не возражали, хотя были бы не против продолжить путешествие в одиночестве.
— Позвольте познакомиться, — сказал старик, снимая перед Еленой фуражку. — Меня зовут Красовский, Юрий Александрович Красовский. Меня на побережье хорошо знают, — добавил он и многозначительно улыбнулся.
Мы, однако, ничего не слышали о нем. Красовский несколько секунд подождал нашей реакции и, не дождавшись, продолжил спокойным голосом:
— Я местный краевед, хранитель, так сказать, этого края. Я здесь живу тридцать четыре года. Пойдемте, пойдемте со мной.
Несмотря на долгую жизнь в захолустье, Красовский сохранил облик галантного человека, привыкшего к женскому обществу.
Красовский отправился вперед, и буквально минут через десять — пятнадцать, попетляв между холмами, мы очутились на берегу.
Море подступило внезапно. Я не успел приготовиться к его появлению. Услышав неясный шум, я поискал глазами, откуда он, и наткнулся пониже на извилистую линию, под которой плескалась черная вода с клочьями грязной пузырчатой пены. Серая галька плотно, без просветов покрывала узкую полосу почвы. Казалось, что гигантский ископаемый ящер в чешуйчатом бронированном панцире лениво подставил под волны свой бок. Было пустынно и глухо. Солнце здесь утратило свою жаркую мощь. Охватила сырость, как будто мы попали в ущелье. Подальше, почти из стекловидной глади, конусом вздымалась гора, верхушку которой окуривало синим, коричневым и белым.