Прямо на меня с экрана катило черное ландо с остекленными ящичками фонарей, в котором пела, весело размахивая косынкой, Карла Доннер. Громко щебетали птицы, на всей ее нежной одухотворенной фигуре бликами играло солнце. Тара-тара-тарам-пам-пам, та-ра-там пам-пам… «Слушай, слушай, — подтолкнул меня отец, — а соловьи-то как заливаются». Его профиль, чеканный в отсвете дымного клубящегося луча, обведенный серебристой каймой, был устремлен вперед. Через несколько дней он добровольцем отправится на фронт, и на долгие, мучительно долгие месяцы исчезнет в неразберихе отступления.
А Карла Доннер в невероятно широкополой для нашего провинциального города шляпе плыла и плыла ко мне: то ли с экрана, то ли из черных глубин памяти.
Отец легко притиснул меня массивным плечом. «Нравится?» — спросил он. «Конечно», — ответил я по-взрослому, с достоинством расправляя худые косточки.
— Нравится? — услышал я шепот Елены.
— Конечно.
Я очнулся и, внезапно осмелев, сжал ее горячую влажную ладонь.
— Я смотрел картину с отцом до войны.
— Он погиб? — и в ее голосе я уловил сострадание.
Но руки она не отняла.
Я вобрал в себя воздух. Сквозь жаркие испарения — с вентиляцией в клубе дела обстояли неважно — до меня долетел истонченный временем и расстоянием запах ночной красавицы. Точно так пахла та, предвоенная ночь в парке, когда мы с отцом, покинув после сеанса кинотеатр, огибали клумбу, в середине которой расположилась гипсовая скульптурная группа. Фонарь обливал ее матовым сиянием. Бегучие прозрачно-голубые тени оживляли ее, и, если бы не пьедестал, на котором она возвышалась, фигуры можно было бы в сумраке принять за дружески беседующих людей. Громоздкая скульптура на пересечении желтых под фонарем дорожек, багрово-белая реклама с изображением протягивающей ко всем руки Карлы Доннер, слабый отзвук штраусовского вальса, волнообразный аромат ночной красавицы, мощная фигура отца, врезанная в сапфировое небо над рекой, — все это, но почему-то в сопровождении пронзительной сирены, нарастающего воя фугасов, мятущихся лучей прожекторов, тупых залпов зениток хлынуло на меня кипящим водопадом, сбило с ног и поволокло прочь, за собой, по шершавому асфальту в зияющую остроконечную пустоту пропасти.
В тишине заплескался Дунай, лента щелкнула, оборвалась, и черно-серая звездчатая абстракция на миг залепила экран. Вспыхнуло электричество. Мы молча вышли из клуба. Прохлада, как пес, облизала щеки. Потянуло свежестью и пылью из-под ног идущих впереди. Над головой металлически зашумела листва.
— Очаровательная женщина Карла Доннер, — заметила Елена, вздрагивая и просовывая свою кисть под мой локоть. — Побежали быстрее — иначе замерзнем.
И она осторожно коснулась моего плеча. Черт побери, теперь почему-то неловко воспользоваться долгожданным моментом и поцеловать ее.
Мы свернули в переулок, а оттуда на потемневшее шоссе. Елена молчала, вероятно думая о фильме, после которого ей, безусловно, не до любимых кирпичей. Красивый сон всегда влияет, не может не повлиять. А фантастический, роскошный, голливудский или мосфильмовский вдобавок вызывает обостренное чувство грусти — ведь ты в нем не участвуешь, тебе в нем нет места, ты смотришь со стороны, ты просто просыпаешься — и все. Надо бы ее развлечь, пофилософствовать, что ли, насчет постановки, игры актеров и обязательно назвать киногородок, где происходили съемки, — Голливуд. Голливуд — очень эффектно звучит. Голливуд. Где-то в Америке. Внезапно меня осенило: не рассказать ли ей про Милицу Корьюс, исполнявшую роль Карлы Доннер. Собственно, про нее я толком ничего не знал, но Сеня Ольховский — довольно противный малый, который учился в нашем классе и одновременно в музыкальной десятилетке, — все знал про всех и про нее, про Корьюс, тоже. От Сени и поступили отрывочные сведения об исполнительнице роли Карлы Доннер. Она якобы училась в Киевском университете, вышла замуж за иностранца и стала актрисой. «Не верите?» — спросил Сеня Ольховский. «Не верим!» — хором ответили мы, то есть я и Сашка Сверчков. «Дурачье, дурачье!» — обругал нас Сеня. Но мы твердо стояли на своем: не верим, и все! «Пошлите покажу, — тогда загадочно сказал он. — Сестра ее, родная между прочим, в оркестре филармонии за пятым пультом в ряду первых скрипок сидит!»
«Наврешь — умоем!» — пригрозил мрачно Сашка Сверчков.
Дело было летом, и мы поплелись за ним к раковине в парк, где давались бесплатные симфонические концерты. Он издали ткнул пальцем в даму средних лет, одетую в черный строгий — английский — костюм, с белым платком у подбородка. Была ли то действительно сестра Милицы Корьюс? Мы поверили Сене, потому что хотели поверить в необыкновенное и потому что невольным его свидетелем и союзником было мелодичное «Итальянское каприччио» Чайковского.
Когда железный мост остался позади, а история с Милицей Корьюс, и без того неимоверно растянутая за счет побочных эпизодов — вроде затасканного анекдота о Киевском университете, в стенах которого Николай I ляпнул такую глупость, что они покраснели со стыда, — наконец, к моему ужасу, иссякла, дремучий кустарник ломко раздвинулся, и на мерцающую лунным светом тропу вступила коренастая фигура в насунутой на нос кепке.
— Чего тебе? — спросила Елена довольно равнодушно.
— Ты отойди.
Но Елена — о, блаженство! — прильнула ко мне тесней.
— Брось бабу, — сказал коренастый. — Что юбку ухватил?
Я не шелохнулся. Если зацепит, — решил я героически, — под ноги и через себя.
— Ты откуда пришлепал? — угрюмо поинтересовался коренастый.
Черная уродливо укороченная — будто отлитая из чугуна — тень разделяла нас. Кусты дышали земляной грозной сыростью. Как свежая могила.
— В трубочку они наблюдают, — лакейски подкинули из кустов и грязно выругались.
— Андрей, я тебя узнала. Ты Андрей Ребро, слесарь при банях. А прячется Савка Копыця. Анька, твоя старшая сестра, телеграфисткой у нас работает. Я ей сообщу, чем ты промышляешь.
— Тебя-то мы не тронем, — успокоили из кустов, — не дрейфь. А ему феню похудаем обовязково.
— Беги! — шепнула Елена и выдвинулась вперед, чтобы прикрыть меня своим телом.
Я напрягся. Нет, я не побегу, я не заяц.
Савка Копыця увалисто вылез на тропу, но я чувствовал, что в дремучести скрывается еще кто-то.
А все было так изумительно, так прекрасно. Сельский клуб, объединяющий людей. Дивный вальс Штрауса. Лакированное ландо на аллее Венского леса. Серебристый профиль отца. Аромат ночной красавицы. Милая девушка рядом. Тропа, мерцающая лунным — зеленовато-куинджевским — светом. Даже пронзительный вой сирены и тупые залпы зениток не испортили настроение, а, наоборот, лишь оттенили его.
Нет, я не испугаюсь. Отец не был трусом, и я не дрогну. Пусть я совершу глупость. Все равно они мне феню похудают. Я выдернул кулак из кармана и с маху — не думая о последствиях, метнул его в мокрые, расползшиеся губы. Ударил в общем не серьезно, скорее для престижа. Ну что они, в самом деле, — я им глину приехал добывать, а они отметелить меня собрались. За что, спрашивается?
Сдачи получил молниеносно. И как получил! Точно под дых и синхронно — в ухо. Хрустнуло и потекло. Но что и где хрустнуло, что и где потекло, не сообразить. Они не шутили. Елена рванулась вбок. Треснули ветки. А я кинулся вперед, и вначале мне повезло. Я ударил Копыцю в грудь, а потом взял его «на одессу», снизу вверх — в подбородок теменем. Но это был мой единственный успех. Коренастый, с мокрыми губами, хлобыстнул в ответ — нет, не меня, а скорее, по мне, зло выхыкивая из легких воздух, вложив в движение, ей-богу, не меньше полцентнера — с оттяжкой. Кто-то третий — с тыла — подбил мои ноги, и я, не удержавшись, рухнул навзничь, успев отметить, что кравцовская земля весьма твердая. Сейчас они покажут, где раки зимуют. Варначье проклятое, ненавижу, ненавижу их!.. И они показывали мне не меньше минуты. Но надо признать — по-джентльменски, молотили исключительно кулаками. Я не сопротивлялся. Лицо прикрывал и живот.