— Рэдда скулит, чуешь? — раздумчиво произнесла Юлишка. — Ее прогулять надо. Со вчера не выводили.
— Я боюсь, — ответила Ядзя, — боюсь лишний раз мозолить глаза.
— Ну, тогда я сама, — отрезала Юлишка. — Она не успокоится, ни за что и нигде не сделает, кроме двора, за каштаном, или у забора, знаешь, там, где рейка отстает.
— Сиди, лучше уж я. Я с ними чуть-чуть знакома, — вздохнула Ядзя, понимая, что собачья природа, хоть и английская, вскоре возьмет свое.
Она вытащила Рэдду из кладовки за ошейник и направилась к двери. А Юлишка побрела, хромая, к окну.
Страх отступил, руки перестали трястись, зато боль в ноге возобновилась. Она стягивала бедро огненным шнуром, который в единственной точке — в паху — перегрызал какой-то хищный зверек.
Юлишка нерасчетливо отодвинула занавеску и прильнула к стеклу. Безразличие окутало ее истерзанную душу. Ну и пусть! Пусть заметят!
Шкаф погиб! Из красного дерева! Книги погибли! Не уберегла! Не уберегла!
Что теперь будет?
С месяц назад Сусанна Георгиевна и Сашенька поспорили между собой о том, что брать в эвакуацию, а чего не брать. В речах Сусанны Георгиевны проскальзывала надменная уверенность в том, что с их-то вещами и обстановкой ничего не произойдет.
И авторитет дома велик, и Юлишка преданна.
Сашенька, особа более реалистичная, чем ее старшая сестра, стремилась увезти все или почти все, что поднимается, упаковывается и откручивается. Даже люстру с хрустальными подвесками из гостиной. Красивые предметы вызывали у нее такое преклонение, такой трепет, такой восторг, что она согласилась бы перетаскать их на собственной спине в любое безопасное место, — только бы спасти!
Допоздна ссорились в тот день из-за ерунды, из-за керамической пепельницы. Брать или не брать?!
— Какая изящная, — печалилась Сашенька, стирая несуществующую пыль пальцем.
— Зачем она нам? Идет война. Подло носиться с вещами, — сердилась Сусанна Георгиевна.
Сашенька с сомнением поджала губы: ой ли? Может, сестру волнует, что о ней подумают? Так Каре-евы натолкали шесть чемоданов.
Юлишка в спорах не участвовала. Они ее немного обижали. Конечно, она все сбережет, не в первый раз. Если бы ее не выгнали синие жупаны из бонбоньерки пана Паревского, фамильное серебро до сих пор бы сохранилось. Зубрицкий свидетель.
В конце концов Сусанна Георгиевна бесповоротно решила ничего не трогать. Дадут же фашистам по шапке?! Нет, город не оккупируют, что бы там Сашенька ни пророчила, а если и оккупируют, то на пару недель — не больше. И потом Юлишка!
Няня-то остается! Наотрез отказалась покинуть родные места. Ох, упрямая, вот порода!
Если и я уеду, то город обязательно займут, успела подумать в суете предэвакуационных дней Юлишка.
Нет, она останется, она докажет немцам, что им здесь нечего шляться. Сколько они ей крови попортили, всю жизнь искалечили. Ишь о чем мечтают! Второй раз зарятся на особняки в липовых аллеях.
Не поддамся им, не поддамся, повторяла Юлишка про себя, вспоминая две жирные запятые под носом у пана Фердинанда, его пахнущие «шипром» усики.
В раскладной заграничный — привезенный из Парижа — чемодан швырнули белье, так и не надетый ни разу Александром Игнатьевичем смокинг с блестящими шелковыми лацканами, тоже парижский, газетные вырезки, в которых воздавали должное его научной деятельности, ворох писем и прочих реликвий, вечернее панбархатное платье Сусанны Георгиевны и коричневые замшевые туфли с серебром, бижутерию, несессер, а кроме того, два ситцевых платья Сашеньки и одно шерстяное. Керамическую пепельницу Юлишка украдкой сунула в Юрочкин, фибровый, с которым он ездил в пионерский лагерь «Но пасаран» под Боярку. Сунула из суеверия.
Августовским — душным — рассветом у парадного скрипнул протекторами легковой автомобиль из университетского гаража.
— Общий вес мушиный, — ухмыльнулся давно знакомый шофер Ваня Бугай, подцепив двумя пальцами чемодан. — Замерзнут хозяева, — обращаясь к Юлишке, предостерег он. — А это кому — немчуре? — и Ваня локтем то ли нечаянно, то» ли нарочно смахнул на паркет вазу с «Бехштейна».
«Бехштейн» страдальчески прогудел струнами.
Юлишка не возмутилась и почему-то не отругала шофера, хотя происшествие неприятно поразило ее в самое сердце. Бог с ней, с вазой, лишь бы вернулись поскорее живыми, здоровыми.
Ядзя крепко держала Рэдду за поводок.
Собака стелилась по асфальту, вынюхивая свой прежний запах.
Вот и спасительный каштан.
Чистоплотная порода, умиляясь, отметила Юлишка. Английская.
Рэдда добралась до каштана и обогнула толстый ствол. Юлишка хорошо видела рыжую, жалобно торчащую лапу с темными подушечками на подошве.
Солдаты у забора Лечсанупра бросили возиться с ящиками, задымили сигаретами и, посмеиваясь, направились к Ядзе.
— Пес, пес! — донеслось в открытую форточку по-немецки.
Они что-то спросили, и Ядзя отрицательно мотнула головой. Тогда один солдат — вероятно, Иоахим, предположила Юлишка, — протянул руку и взял ее за плечо. Ядзя опять замотала головой и попятилась. А Рэдда, обнюхав кучу книг, вернулась и покорно легла у Ядзи-ных ног, не шевелясь, в ожидании. Обычно на прогулке она была возбуждена до крайности, скакала из стороны в сторону, визжала, трогательно болтая ушами.
Другой солдат, Готфрид, дотронулся до ее сухощавой, несмотря на несобачий образ жизни, всегда напряженной шеи, хотел, конечно, погладить. Рэдда не огрызнулась, но съежилась, уткнула нос в асфальт, заслонив — по-человечески — морду лапами странно знакомым движением.
Так и она, Юлишка, прячет лицо в ладони.
— Ну и обезьяна, — улыбнулась Юлишка. — Не собака, а мартышка. — И, охваченная нежным чувством, она принялась дергать тугой стержень шпингалета, чтобы растворить окно.
Готфрид чесанул Рэдду под мохнатым ухом, похлопал с выражением знатока по бокам. А Конрад дернул за ошейник, попытался ее приподнять, чтобы заглянуть в глаза. Рэдда, однако, бессильно свесила морду, притворяясь: мол, ослабли у меня мускулы, я — умерла.
Мартышка этакая!
Солдаты закивали, одобряя. Сообразительная, хитрая. Гурьбой они ушли назад, к ящикам.
Когда солдаты только направлялись к каштану, за которым обделывала свои надобности Рэдда, огненный шнур опять крепко стянул Юлишкино бедро. Казалось, он вот-вот лопнет, и боль, освобожденная, разольется по закоулкам тела.
Но шнур не лопнул.
Солдаты не причинили собаке вреда.
Вскоре всхлипнул замок, и Юлишка приняла в свои объятья высоко подпрыгивающую Рэдду. Она целовала, не брезгая, мокрый клеенчатый нос, колющиеся губы, целовала так, как в юности не целовала обожаемого пана Фердинанда. И Рэдда отвечала ей тем же, и скребла когтями пол, и виляла хвостом, и глаза ее, грустные английские глаза, полнее наливались сверкающими слезами.
Остальную часть дня Юлишка редко приближалась к окну. Распаковав ящики, Иоахим, Готфрид и Конрад аккуратно убрали в фургон стружку и скрылись в штольне. К вечеру в дверь позвонил навозный жук и потребовал шланг, пообещав, правда, вернуть.
Шланг Ядзя отыскала в дворницкой у Катерины.
«Почему шланг обязан давать швейцар?» — кольнуло Юлишку.
— Где Катерина? — спросила она, дождавшись возвращения подруги.
— Где, где?! В гестапо допрашивают, вот где, — раздраженно ответила Ядзя, снимая ботики-ялики.
Слово «гестапо» стало известно всем от мала до велика в первый же день оккупации.
Гестапо, гестапо, гестапо…
Юлишка не понимала, что такое — гестапо. Но оно казалось отвратительным, это слово. Оно походило на паука-крестовника, на разбойный топот в ночи, на протяжный крик филина.
Юлишка решила не спрашивать больше ни про гестапо, ни про Катерину. Ничего хорошего с дворничихой не приключилось, это ясно.
— Автомобили моют и мотоциклетки, — объяснила Ядзя. — Газон испортили, бензином залили — воняет, сил нет.
Вечером, довольно поздно, немцы зажгли во всем доме иллюминацию, не соблюдая маскировки. Юлишка видела, как солдаты на третьем этаже, в квартире у Апрелевых, перемещались из одного желтого куба в другой — сновали из комнаты в комнату.