Зоя Мироновна подошла к пионерам и с сожалением прошипела: «Еще полчаса, и гроб повезут хоронить. На кладбище вас решили не брать. Только солдаты поедут. Пионеры, увы, не нужны…»
Пионервожатая школы уже видела себя награжденной почетной грамотой за проявленную похоронную активность. Кроме того, она решила внести в райком комсомола блестящее, по ее мнению, патриотическое предложение: назвать безымянную школу № 3 Киевского района города Симферополя «Школой имени Александра Бойко, интернационалиста и воина, павшего в борьбе за светлое будущее».
«Так! Последний выход голубок!» — скомандовала Зоя Мироновна. Девочки в белых гимнастических трико и в коротких юбочках торжественно затанцевали перед гробом, размахивая лентами. Дырка на колготках одной из маленьких танцовщиц уже расползлась на половину пятки, поэтому взгляды почти всех «скорбящих» в зале то и дело невольно приковывались именно туда. Даже Сашкина мама на какое-то время перестала рыдать и уставилась на бесстыже сверкающую босотой пятку.
Последние полчаса стали самыми нестерпимыми. Описаться у гроба на глазах у всей школы — означало несмываемый позор до конца дней. И никакие кулаки ситуации не исправят. Рука в салюте ныла так, словно в нее впился миллион иголок. Солдатик из последнего караула, возвышающийся за спиной Сереги Шульгина, стоял с таким грозным лицом, что шансов на то, что он сейчас не передернет автомат, как в фильмах про немцев, и не выстрелит, практически не было.
Но самым ужасным оказалось не это. Оксане стало казаться, что в цинковом гробу начали раздаваться звуки. Какое-то постукивание, шуршание и треск.
«Может, Сашку Бойко и не убили вовсе, а он там живой лежит и слушает, что тут про него говорят? Или он уже превратился в какого-нибудь вампира и вот-вот собирается выпрыгнуть из окошечка, чтобы тут же вцепиться клыками в мою шею, чуть повыше повязанного чужого пионерского галстука?» — с ужасом думала Оксана.
Страх подкатил к горлу приступом непередаваемой тошноты. Справиться с ним оказалось невозможно. Из глаз девочки соленым потоком в три ручья потекли слезы. И уже ничего не было видно от этих слез. Ни танцующих голубок, ни дырки на пятке, ни черного платка матери Сашки, ни одобрительных взглядов Зои Мироновны и Марьи Дмитриевны… Мир превратился в гигантскую несправедливую и безжалостную карусель.
Я не помню, как добежала в тот день домой. Не помню, смотрела ли на окошко третьего этажа в надежде НЕ увидеть на нем повязанное белое полотенце. Не помню, похвалили ли меня за мою «почетную миссию» бабушка и тетка.
К вечеру у меня подскочила температура и началась лихорадка. «Продуло девку», — сказала бабушка и намазала мои грудь, спину и пятки противным скипидаром.
Но, несмотря на Событие дня, настроение у меня было хорошим. Во-первых, я не описалась у гроба, во‑вторых, заболела, поэтому завтра не увижу ни Зою Мироновну, ни Марью Дмитриевну, а, в‑третьих, моих родителей не убили в Афганистане.
Платон Беседин
Голод
I
Толстые дети — самые несчастные. Я был одним из них: жирным и краснощеким, со школьной кличкой Жиртрест, охами и ахами взрослых, ухмылками девочек и астматической одышкой — собственно, из-за всего этого я и объявил голодовку.
Я перестал есть, когда мне исполнилось тринадцать. Еда стала моим главным врагом, на борьбу с которым шли все мои силы. Ненависть к пище была во мне так сильна, что хотелось сжечь все продуктовые магазины разом.
Родителям моя новая фантазия, грозящая язвой, конечно же, не понравилась. И меня стали кормить насильно. Мама готовила десяток блюд на выбор, а отец контролировал, чтобы я съел хотя бы треть из них. Бабушки включили пирожково-булочную артиллерию. Словом, делалось все, чтобы вернуть меня к истокам жирного прошлого.
Но я не сдавался. Борщ сливался в унитаз, утренние омлеты с пузатыми сосисками летели за балкон, бутерброды скармливались собакам.
Конечно, меня поймали. Отец обнаружил жирный след от маминого борща на кристально белой поверхности унитаза. Мне пообещали вводить еду внутривенно и усилили контроль.
Я старался меньше бывать дома. Проводил большую часть времени на улице, играя в футбол, но стоило мне появиться на пороге, как меня немедля пичкали ненавистной едой. Впрочем, мне и тут удалось обхитрить родителей: поев, я выташнивал все съеденное в унитаз. Мой суточный рацион составляли вода из-под крана, специи от лапши быстрого приготовления и вечерние крики родителей.
Но я похудел. За три месяца мне удалось сбросить четырнадцать килограммов и превратиться в бледного дрыща с выступающими ребрами. Правда, их я принимал за складки жира. До идеала было еще далеко, но то, что я видел в зеркале, мне начинало нравиться.
Анорексию я пока что не заработал, хотя изо всех сил старался. Зомби, поднятый из могилы магией Вуду. Мужская версия Кейт Мосс. В Освенциме меня бы приняли за своего.
Я знал, что путь осилит идущий, и шел — привет Кнуту Гамсуну — с голодным блеском в глазах.
Но однажды сижу я у бабушки. Она пытается впихнуть в меня жаркое и кукурузный с крабовыми палочками салат. Я лениво выковыриваю из салата кусочки огурцов. Бабушка в отчаянии разражается нотацией. Я демонстративно встаю, поднимаю тарелки и вываливаю их содержимое в мусорное ведро.
В этот момент появился дед. Наверное, он должен был наругать меня, но он лишь вздохнул и грузно опустился на стул. И вдруг разрыдался.
Мне стало до онемения мерзко и страшно. Собачонкой я бегал вокруг деда и испуганно повторял: «Что случилось?» А после, обняв колени, разревелся с ним вместе.
И тогда он стал говорить.
II
— Урожай был невысокий, сразу стало ясно, что весной следующего года будет голод. Никто, правда, не догадывался, что такой сильный…
В конце февраля тридцать третьего года в поволжское село, где я родился, были направлены представители Советской власти — провести агитационную работу и собрать зерно.
На собрание в сельсовет согнали всех, кто был связан с хлебом. Моя мать была коммунисткой, звеньевой на уборке пшеницы, поэтому оказалась там. Я вместе с ней.
Огромный, грубо сколоченный стол, застеленный красным сукном. Над ним горгульей нависает толстая баба с красным обветренным лицом и волосами пшеничного оттенка. Когда она выкрикивала свои лозунги, то широко открывала рот, полный мелких желтоватых зубов. Вся она была желто-красной — кровь с желчью.
Вопила, требовала, угрожала. Надо собрать в селах провизию и отправить рабочему классу в крупные города.
Я жался к матери — меня пугала эта женщина. Казалось, что секунда, и она бросится на нас, вцепится своими мелкими зубами и разорвет на части. Я дрожал, тело пронзал холод, а щеки пылали жаром.
Один старичок с окладистой бородой робко вышел вперед:
— Товарищ Симонова, но ведь у нас тут у самих жрать нечего! С голоду дохнем!
Она посмотрела на него так, будто ей на нос уселся комар, и процедила:
— Голод?! Я не вижу, чтобы вы тут голодали. Вот когда матери будут жрать своих детей, то я поверю, что у вас тут голод.
Мамина рука сжалась на моей бритой голове. Я почувствовал, что ей тоже страшно — она дрожала. Вдруг подумалось, что семь лет, которые я прожил до этой минуты, и были всей моей жизнью. Дальше — иное.
В селе начались обыски. Искали зерно — в сенях, в ямах, на чердаках — везде. Вламывались в дом днем и ночью, тормошили всю семью, иногда избивали и требовали сдать рабочему классу зерно. А у людей не было ничего. Мы уже тогда жили впроголодь.
У нарядов по изъятию хлеба были металлические штыри с желобком на боку. Им тыкали в стога, баулы, мешки: если есть внутри зерно, то застрянет в канавке. Осматривали места, где испражнялись люди. Если в дерьме находили хотя бы малехонькое зернышко, то тут же арестовывали и вешали страшный приговор «враг народа».