Кто-то из девчонок сказал:
— Надо у Андрея сейчас автограф брать, а то потом не пробьешься!
И несколько девочек действительно подошли ко мне с листочками бумаги, на которых я коряво расписался.
Может быть, никогда позже я не чувствовал себя таким окрыленным от сознания того, что написанное мною кому-то действительно интересно, как в эту черную-черную ночь на берегу самого Черного моря. Мир казался — огромным, будущее — прекрасным, жизнь — бесконечной. И я знал, что Наташка смотрела на меня в эту ночь с восхищением. Что еще нужно для полного счастья в двенадцать лет?
— Ну что ж, ребята, теперь споем, — сказала Люда.
Мы встали в орлятский круг и спели почти все песни, которые выучили в лагере. Пришел черед «запретной песни», «Звездопада» — песни, которую поют только на прощание. Мы разучили ее совсем недавно специально для этой ночи.
Когда мы прощались, все обменивались открытками с видами своих городов или красивых мест, а на обороте писали свои адреса.
Подошел Доктор, протянул открытку с адресом и просто сказал: «Приезжай».
Костик тоже подошел ко мне и буркнул куда-то в сторону: «Ты извини, если че», и я улыбнулся и крепко пожал ему руку.
Подошла ко мне и Наташка, протянула открытку с видом Пятигорска. На обороте был написан ее адрес. В ответ я протянул свою. И Наташка одарила меня своей неповторимой улыбкой.
Вернувшись домой, я сразу же написал ей письмо. Но в нем я так и не решился признаться ей в любви. А вскоре получил от нее ответ. Когда открывал конверт, из него выпала ее фотография… И в этот момент я вспомнил, что все-таки тоже наступил на ступеньку с надписью: «Я вас люблю» на несчастливой Лестнице любви.
Андрей Рубанов
Первый бой тимуровца
Лучшее время для подвига — это детство.
Мне одиннадцать лет.
Я в громадном городе, он шумит, пахнет асфальтом и дизельным выхлопом, нависает разноцветными плоскостями стен.
Очень большой город: 70 тысяч людей обитает.
Моя цель — исследовать его весь.
Всю свою бесконечно долгую одиннадцатилетнюю жизнь я провел в деревне на двести дворов, а нынешним летом — вот, меня привезли в город.
Я живу у бабки в огромной полутемной квартире, в пятиэтажном массивном доме, в самом центре города, на главной улице.
Окна во двор, заросший кривыми огромными деревьями, с клумбой и гипсовой балериной в центре клумбы. Балерина, выполненная в натуральную величину, крашенная ярко-белой известью, с выпуклыми бедрами и грудью, смотрится развратно. Каждый мальчишка в этом дворе хоть раз, но залезал ногами в красно-желтую клумбу, чтобы потрогать гипсовую балерину за ее правильную гипсовую попу.
Дальше, тридцать шагов — хоккейная площадка с деревянными бортами, так называемая «коробка», где зимой гоняют непосредственно в хоккей, но летом используют не менее активно для футбола, команда на команду, с разным количеством охрипших атлетов, в возрасте 7—12 лет, с вольно трактуемыми правилами: брать мяч руками нельзя, все остальное можно.
Рядом с площадкой в серую городскую землю вбиты деревянный стол и скамейка — очевидно, по мысли проектировщиков и строителей, за этим столом должны отдыхать участники состязаний, юные адепты хоккея и футбола. Но вышло так, что стол и скамейку под старым тополем оккупировали старшие пацаны, матерые 14– и 15-летние дядьки, часто с подругами, как юными, так и совсем взрослыми одутловатыми бабами.
Пока малолетки гоняют мячишко, старшие пацаны сидят, сутулятся, покуривают, опасно щурятся и пересмеиваются матерно.
К концу длинного июньского дня, под темноту, возникает магнитофон или гитара. Сигаретный дым — наждачный болгарский табачок развитого социализма, «Родопи», — становится гуще, а голоса ниже. Зажигаются желтые фонари, ложатся плотные тени. Но в огороженной высокими бортами «коробке» продолжается турнир, насквозь потные, усталые спортсмены доигрывают бесконечный 17-й тайм, в ожидании, пока взрослые не придут, не позовут домой ужинать и спать.
Темнеет. Листва выглядит тяжелой, черно-зеленой, шевелящейся самостоятельно. Со всех сторон зажигаются окна, в пять высоких рядов. Старики прибавляют громкость своих телевизоров, не дай бог пропустить какую важную новость; в мире нестабильно, война назревает, администрация Джимми Картера коварно увеличивает военные ассигнования. Доносятся запахи тушеной капусты, жареной картошки, куриного супа, селедки, самогона.
Но игроки продолжают изнурительное состязание.
Когда темнота сгущается до чернильной густоты, какой-нибудь старший пацан, длинноволосый, а-ля Гойко Митич, вдруг выпрыгивает на игровое поле, оторвавшись от стола и от приятелей; гибкий, в расклешенных джинсах, на каблуках, шикарный, взрослый, стройный, с сигаретой, зажатой меж пальцев. «Пас!» — коротко требует он, размахивая сигаретой. И получает мяч, и наносит мощный удар по воротам, смеется, пыхает скверным серым дымом и возвращается к своим.
Звякает там бутылочное стекло, и доносится магнитофонная музыка, твердая, ритмичная, серьезная музыка, какую никогда не услышишь по телевизору.
Если взрослый пацан с сигаретой выпрыгивает на площадку, ему тут же отдают мяч.
Мне 11 лет, и если мяч у меня — я тоже откатываю его взрослому пацану. Я уже две недели живу в городе, знаю здешние правила и обычаи. Между мною и взрослым пацаном — пропасть длиною во многие бесконечные годы. Взрослый пацан живет в другом мире. Пройдут эпохи и эпохи, прежде чем из своего четвертого класса я попаду в восьмой и буду, как настоящий взрослый пацан, сидеть на лавке и слушать магнитофон, завывающий хрипло и волшебно.
Город меня возбуждает и завораживает, я в нем тону. В деревне не было кинотеатров с афишами высотой в два человеческих роста и магазинов с огромными стеклянными витринами, и книжного магазина с сотней полок в четыре яруса, и, наконец, главного: толпы, бесчисленных незнакомых физиономий.
Знакомиться я не умею, вообще. Лишен этого навыка. В моей деревне все друг друга знают, взрослые колотят копейку в одном колхозе, дети учатся в одной школе. Не с кем знакомиться! Здесь надо посмотреть в глаза, сдержанно кивнуть, имя свое назвать, плечи развернуть, руку пожать крепко и какие-то слова еще произнести, чтоб заинтересовать или к себе расположить, лучше всего пошутить, завернуть анекдот.
На такое я не способен.
У меня друзей нет, я чужой, временно приехавший мальчишка из дома номер 8.
В игру меня берут, не спросив имени. «Пацан, играть будешь?» — «Буду!» — и занимаю позицию левого хавбека.
Играем три, четыре, пять часов, пока из темноты не появляется, в халате и тапочках, старшая сестра владельца мяча, и владелец уходит вместе с мячом; матч завершен.
Друзей нет, но ничего, дома у меня книги. А по телевизору — вторая серия «Капитана Немо». А я хоть и деревенский, но ловок и хитер, у меня под рукой первоисточник, внимательно прочитанный и перечитанный роман Жюля Верна «20 тысяч лье под водой», и я получаю двойное удовольствие, сравнивая кинематографический подводный корабль загадочного капитана — и его литературный прообраз.
Конечно, кино выигрывает: мигающий цепочками огней, полутемный, извилистый, клаустрофобический телевизионный «Наутилус» смотрится внушительней, нежели его литературный собрат.
Впрочем, оба великолепны.
Мои одиннадцать лет шумят в моих оттопыренных ушах одиннадцатью голосами, и для меня великолепно все: и большой телевизор, и большая, сумрачная квартира, и большой город, и большое, изумительно большое лето впереди, множество жарких, солнечных, бесконечных дней. А за этим летом другое лето будет, и потом еще одно, вся жизнь впереди, невероятное изобилие солнца, света, книг, футбола, изумрудных вечеров и великих героев, сжимающих штурвалы сверхмощных кораблей.
Но постепенно капитан Немо надоедает, он слишком угрюмый и в каждой главе норовит слишком подробно объяснить профессору Аронаксу устройство подводного корабля, поэтому я откладываю Жюля Верна и беру Аркадия Гайдара.