— Да! — с веселой готовностью согласилась Тусси. — А тебя изберем президентом. Вот!
— Опять в кабалу? Но мы же только что выпили за мою свободу!
— Ну хорошо, не будешь президентом, — смилостивилась девушка, только расскажи, что это за песня.
— Я не пел эту песню двадцать лет. — Голос Энгельса был все еще весел, но в нем проскользнули какие-то новые, незнакомые нотки. Он помолчал. — Я думал, что давно забыл ее, но сегодня, в день моего освобождения, она сама сорвалась с языка. — Незнакомые нотки крепли, ширились. — Это песня солдат и волонтеров баденско-пфальцского восстания сорок девятого года. Слова не очень-то складны, но мы все равно распевали ее с великим рвением — это была наша "Марсельеза"… Когда нас было всего пять-шесть тысяч, пруссаков — около тридцати, когда нас двенадцать-тринадцать, их — шестьдесят. Словом, на каждого повстанца всегда приходилось по пять-шесть врагов.
Своим чутким юным сердцем Тусси поняла: раз Энгельс ушел в далекую страну своей молодости, то его не надо торопить оттуда, что он сам вернется, когда настанет время. Она лишь спросила:
— Мавр рассказывал, что ты с оружием в руках участвовал в четырех сражениях и все восхищались твоей храбростью. Это так?
Энгельс будто не расслышал ее слов.
— И вот когда на тебя идут пятеро, шестеро — шестеро прекрасно обученных профессиональных вояк, — а ты едва ли не впервые взял в руки ружье или саблю, то что же тебе еще остается, как не запеть, чтобы бросить им в лицо свое презрение, ненависть и одновременно — проститься с жизнью!
Каким-то незнакомым, надсадным и хриплым, словно перехваченным жаждой, отчаянием и ненавистью, голосом Энгельс запел:
От бесстыдной своры дармоедов
Надо нам Германию сберечь!
В бой за землю прадедов и дедов!
Не страшны нам пули и картечь!
Горящими глазами Тусси смотрела на него, слушала песню, боясь проронить хоть одно слово, пыталась представить картину неравного боя — и вдруг ей стало жарко: она физически ощутила накал давней молодой страсти, горевшей сейчас в Энгельсе.
Он кончил петь, отхлебнул глоток вина; по его лицу было видно, что он оставляет, оставляет, оставляет далекую страну молодости. Как бы прощаясь с ней, он сказал:
— Они разбили нас в решающей битве на Мурге, но это была подлая победа — они нарушили нейтралитет Вюртемберга и обеспечили себе возможность обходного маневра. Двенадцатого июля наш отряд перешел швейцарскую границу.
— Говорят, прикрывая товарищей, ты отошел в числе самых последних? не желая, чтобы возвращение из прошлого было слишком резким, и даже почему-то опасаясь этого, спросила Тусси.
— Говорят, говорят… Кто говорит? — Энгельс уже вернулся совсем. Не в его обычае было занимать дам такого рода разговорами, и сейчас он, пожалуй, даже жалел, что позволил себе забыться.
— Мавр говорит.
— Ах, Мавр… Если, Тусси, в качестве филиала упоминавшегося мной общества тебе вздумается еще учредить добровольное общество по безмерному восхвалению Энгельса, то лучшего президента для него, чем Мавр, ты не найдешь.
— Мавр зря не скажет, — многозначительно вставила Лиззи.
— Конечно! — подтвердила Тусси и попросила: — Расскажи еще что-нибудь о восстании.
Но Энгельс, как видно, уже не хотел говорить об этом серьезно. Он помолчал, вспоминая что-то, потом сказал:
— Видишь ли, восстание в Пфальце имело свою и веселую сторону, что вполне естественно в такой богатой и благословенной Вакхом стране. Народ радовался тому, что удалось сбросить со своей шеи тяжеловесных, педантичных старобаварских любителей пива и назначить чиновниками веселых и беззаботных ценителей местного вина. Первым революционным актом пфальцского народа было восстановление свободы трактиров.
— Ты морочишь мне голову! — засмеялась Тусси.
— Выдумает же! — улыбнулась и Лиззи.
— Ничуть. Это действительно так, — серьезно ответил Энгельс. — Ведь Пфальц превратился тогда в большой трактир, и количество спиртных напитков, уничтоженное за шесть недель восстания под видом тостов во имя пфальцского народа, не поддается учету. Временное правительство Пфальца состояло почти исключительно из любителей вина, но нельзя отрицать, что они вели себя несколько лучше и делали сравнительно больше, чем их баденские соседи… У них была, по крайней мере, добрая воля и, несмотря на их любовь к вину, — более трезвый рассудок, чем у филистерски-серьезных господ из Карлсруэ… За это я и хотел бы сейчас выпить — за любовь к дарам Вакха, сочетающуюся с трезвостью рассудка!
— Ура! — крикнула Тусси. — Теперь я понимаю, почему Мэмэ и Мавр избрали для свадебного путешествия именно Пфальц.
— Дитя мое, — шутливо-наставительно и одновременно с гордостью за друзей заметил Энгельс, — твои родители с молодых лет не только весьма просвещенные люди, но и вкус у них всегда был отменный.
Минуту все помолчали. Потом Энгельс печально вздохнул:
— Ах, как давно это было! Пролетело двадцать лет…
Тусси, словно только теперь поняв, что Энгельс действительно не так уж молод, осторожно спросила:
— А твои товарищи по восстанию живы? Ты знаешь, кто из них где?
— Командир отряда Август Виллих жив. Он на десять лет старше меня. Значит, ему вот-вот стукнет шестьдесят.
— Как он?
— О, с ним мы хлебнули горюшка! — Энгельс на мгновение даже зажмурился словно от какого-то слишком резкого света. — Видишь ли, Тусси, люди имеют свойство меняться, и притом порой очень быстро и глубоко.
— Твой командир отошел от революции, стал заурядным бюргером?
— Нет. В некотором смысле даже наоборот; ему не терпелось продолжать революцию любой ценой, несмотря на то что революционная ситуация полностью себя исчерпала. Он впал в сектантство, заразился авантюризмом. Прошло немногим больше года после баденско-пфальцского восстания, как он стал обвинять Маркса в том, что мы слишком дорожим своим покоем, что мы трусы…
— Мавр трус?! Ты трус?! — возмущенно выпалила Тусси.
— Однажды дело дошло до дуэли. Наш благородный и бесстрашный друг Конрад Шрамм не вытерпел оскорбительных выпадов Виллиха против нас и бросил ему вызов.
— И они дрались? — Тусси негодующе расширила глаза.
— Да. Как ни силились мы с Карлом предотвратить дуэль, она все-таки состоялась.
— И что же?
— По счастью, дело обошлось довольно благополучно: Конрад был легко ранен в голову, и только.
— Выходит, еще бы чуть-чуть, и он уложил его насмерть? Ну и хлюст этот Виллих!
Энгельс помолчал, теребя бороду, сделал небольшой глоток из бокала, сказал:
— Да, тогда мы все думали о нем так же и негодовали… Но, Тусси, никогда не спеши с окончательным выводом о человеке, он для этого слишком сложен.
— Но, Ангельс!.. — Девушка нетерпеливо всплеснула руками.
— Представь себе, позже Виллих оправдал себя в наших глазах, если не вполне, то уж во всяком случае в значительной мере. И как человек, и как революционер.
— Да возможно ли это?
— Года через три после нашего разрыва он уехал в Америку и, когда там началась гражданская война, принял в ней самое деятельное участие на стороне северян, снова показав себя отличным офицером и бесстрашным бойцом за дело свободы. И потом, Тусси, мы не имели права и не хотели забывать его заслуги в баденско-пфальцском восстании.
— Ну, пожалуй, — смягчилась девушка. — Если помогал северянам…
— Между прочим, на стороне северян сражались и другие участники баденско-пфальцского восстания, к которым тогда, в дни восстания, у нас было довольно много претензий: Франц Зигель, Фридрих Аннеке, Людвиг Бленкер… И тоже не ударили в грязь лицом. Возможно, наше восстание послужило для них хорошим уроком. Как бы то ни было, а их бескорыстного участия в гражданской войне американцев нельзя не принимать во внимание, когда пытаешься дать оценку их деятельности в целом.
Опять помолчали. Энгельс еще налил в бокалы понемногу вина. Тусси потрогала кончиками пальцев прохладную стенку своего бокала и спросила: