— Нас ведут на убой! — упрямо повторил старый волонтер.
Виллих сделал шаг навстречу ему и злобно, тихо скомандовал:
— Сдать оружие!
Волонтер метнулся было в каком-то протестующем порыве, но тут же под яростным взглядом Виллиха заколебался, смяк и, сделав вперед два шага, положил на ступеньку крыльца свое ружье.
Толпа зашумела, задвигалась, послышались крики: "Не будем сдавать оружие!"
Виллих отступил на прежнее место и поднял руку, снова требуя тишины и внимания.
— Мы не собираемся вас разоружать, — сказал он более спокойно. — Но держать вас в составе своего отряда, командовать вами я больше не желаю. Вы свободны. Можете отправляться на все четыре стороны. Идите хоть к пруссакам, поклонитесь им в ножки и покайтесь в своих революционных грехах.
Шум возобновился, кто-то крикнул громче других:
— Не смейте так с нами говорить! Мы добровольцы!
Видимо опасаясь, что наговорит лишнего, и понимая, что все самое главное уже сказано, Виллих обернулся к Энгельсу:
— Скажи им несколько слов.
Энгельс согласно кивнул головой и выступил вперед. Толпа затихла.
— Да, — начал он негромко, — вы добровольцы. Но все, что говорил здесь о вас командир отряда, сущая правда. И вам не остается ничего другого, как проглотить ее. Вы примкнули к революции, не понимая, как видно, что это такое. И вот теперь вы кричите, что вас ведут на гибель, в то время как вам очень хотелось бы принять участие в параде. А следовало с самого начала знать, что парада может и не быть.
Видя, что начальник штаба лишь подкрепляет сказанное командиром отряда, волонтеры опять зашумели.
— Завтра мы двинемся на юг, и, возможно, завтра же произойдет гораздо более серьезное сражение, чем сегодняшнее, — продолжал Энгельс. — Никто не может вам обещать в этом сражении ни вашей личной сохранности, ни общего благоприятного исхода. И если вы не дорожите честью своей родины приславшего вас к нам Бадена, то можете оставить нас.
Тут на крыльцо поднялся седобородый волонтер и начал нудно и невнятно говорить, какой он честный солдат и какие добрые у него намерения. Минут через пять Виллих прервал его:
— Хватит болтовни. У нас много дел. Приказываю батальону немедленно оставить наше расположение.
Волонтеры стали выстраиваться в колонну, и через четверть часа она уже покидала Альберсвейлер.
— Скатертью дорога, — ударил хлыстом по голенищу Виллих.
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
Отдав распоряжение отряду снова готовиться в путь, Виллих сказал Энгельсу, чтобы он воспользовался нарочным, прибывшим от Мерославского вместе с подкреплением, и послал бы с ним обстоятельное донесение главнокомандующему о действиях отряда за последние два дня.
Составление такого донесения требовало немало времени, поэтому Энгельс вынужден был, когда отряд снялся с места и двинулся на юг, остаться вдвоем с нарочным и засесть за писание бумаги. Он надеялся догнать отряд вечером в Канделе.
Было жарко. Энгельс сидел за столом в одной белой рубашке и быстро писал. Нарочный, молодой, видно, очень исполнительный, но не слишком храбрый парень, находился тут же, в комнате. Время от времени доносились разрозненные ружейные выстрелы. Энгельса они от работы не отрывали, а нарочный при каждом выстреле нетерпеливо поглядывал в окно. Вскоре он встал и начал прохаживаться по комнате.
— Чего не сидится? — спросил Энгельс, не отрывая глаз от листа.
— Постреливают, — скучным голосом сказал парень. — Разве не слышите? Не попасть бы нам в лапы пруссаков.
— Страшно?
— А вам разве не страшно? Слышали небось, что они сделали с пленными в Кирхгеймболандене?
— Слышал. Но не бойся. Скоро я тебя отпущу. А в плен сейчас неизвестно где легче попасть: тут ли, где мы, там ли, где сейчас генерал Шнайде.
Нарочный ничего не ответил, еще походил по комнате, спросил:
— Вы, наверно, потом и переписывать будете?
— А как же! — радостно пообещал Энгельс, по-прежнему не подымая глаз и не отрывая пера от бумаги. — Ведь это, как ты понимаешь, не письмо возлюбленной.
— Не возлюбленной, — еще более скучным голосом согласился нарочный.
Но писал Энгельс так дельно, толково и аккуратно, что переписывать он знал это — не будет никакой необходимости. Да и простил бы, надо надеяться, главнокомандующий две-три помарки, буде они случатся.
— Лошадь у меня плохая, — жалостно проговорил нарочный.
— Чем же? Боишься, не ускачешь?
— Задумчивая какая-то, вялая.
Энгельс засмеялся:
— Ты, должно быть, сам вгоняешь ее в задумчивость и тоску.
Дописав последнюю фразу, он размашисто расписался и стал запечатывать пакет. Нарочный обрадовался, посмотрел на Энгельса с благодарностью.
— Все! В собственные руки главнокомандующему.
Они вышли на улицу. У забора на привязи стояли их лошади.
— За что же ты хаешь своего Буцефала?
— Да ленивая, говорю, резвости нет.
Энгельс внимательно стал осматривать кобылу нарочного. Она была редкой в этих краях гнедо-чалой масти: стая темно-рыжий, а навис — грива и хвост — черный. Наметанным глазом опытного лошадника Энгельс сразу увидел, что редкостна не только масть, кобыла вообще отменных статей: отличный рост, широкая грудь, сильные точеные ноги, сухая красивая голова. Нет, такая лошадь не может быть ленивой. Она просто очень запущена и, видно, действительно не любит своего хозяина.
— Сколько же лет твоей кобыле? — безразличным голосом спросил Энгельс.
— Да лет десять, не меньше, — ответил парень.
Энгельс подавил улыбку: он видел, что лошади не больше четырех.
А нарочный тем временем жадно разглядывал лошадь Энгельса: это был статный караковый жеребец.
— С вашим красавцем я бы и печали не знал, — с завистью сказал парень.
Конь действительно был красавцем, если не считать небольшой чуть заметной вислозадости, но хозяин-то знал, что конь уже не молод и тяжеловат.
— Ну так бери себе, — спокойно сказал Энгельс, хорошо скрывая волнение. — А я возьму твоего.
— Не шутите? — робко спросил парень, любовно поглаживая рыжеватые подпалины на черной морде жеребца.
Энгельсу стало смешно: он понял, они оба хотели поменяться лошадьми и оба опасались, что другой на это не согласится.
— Бери, бери. Только седло мое оставь… Имя у твоей кобылы есть?
— Зачем? Это у собаки имя должно быть.
— Эх ты! И лошади обязательно нужно имя. Она потому тебя и носила плохо, что в обиде была. Как же ты с ней разговаривал?
— А о чем мне с ней говорить? — пожал плечами парень.
— Как это о чем? Да обо всем! Даже о революции. Моего жеребца звать Гарц. Запомни. И говори с ним возможно чаще. Он это любит. А уж я твоей сам придумаю имя.
Они переседлали лошадей, попрощались и разъехались.
Лошадь нарочного, как Энгельс и надеялся, оказалась очень хороша. Она, как видно, в самом деле не любила своего прежнего хозяина за некоторое занудство характера. А к новому хозяину сразу прониклась уважением и доверием, тем более что он был — она почувствовала это сразу не только добрым и веселым человеком, но и отличным наездником. Она то и дело косила на него своим ласковым фиолетовым глазом.
— Как же мне тебя назвать? — вслух говорил Энгельс, поглаживая лошадь по крутой шее. — Как же назвать?
Выехав на дорогу, Энгельс все чаще и чаще стал нагонять солдат и офицеров, отставших от своих частей. Брели и в одиночку, и группами. Были и на повозках, и в седлах. Несмотря на всю пестроту этого потока, в нем ощущалось некое единство — все торопились в Кандель и далее — к Книлингенскому мосту.
Было удивительно, почему бездействуют пруссаки. Ведь от крепости Ландау до Импфлингена, оставшегося сейчас справа, всего час пути. Они могли ударить из крепости на Импфлинген, занять его и таким образом отрезать всех отступающих.
Но еще больше Энгельс удивился, прибыв к вечеру в Кандель: там он снова застал не только все отступающее войско, но и правительство, и генеральный штаб, и толпы каких-то важных бездельников, сновавших туда и сюда. Из крепости Гермерсгейм до Вёрта, находящегося прямо перед Книлингенским мостом, противник мог дойти за четыре-пять часов и отрезать уже не только отставших, но и всю армию, и правительство во главе с их доблестными вождями.