Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Энгельс долил вина в отпитый бокал, поднял его над головой и воскликнул:

— За нашу великую державу! За ее бесстрашных граждан!

Тост приняли с энтузиазмом. Потом было провозглашено еще несколько тостов с разных концов стола, а когда уже собрались было вставать, Энгельс сказал:

— В конце апреля в одной буржуазной венской газете я прочитал: "Святой, память которого чтится Первого мая, зовется Карлом Марксом".

За столом прокатился смешок.

— Да, так и написано было: святой зовется Марксом, — продолжал Энгельс. — Меня это страшно разозлило. Газетка хотя и в иронически-издевательском тоне, но пытается внушить своим читателям мысль, будто для нас, его приверженцев и учеников, Маркс — это святой со всеми вытекающими отсюда последствиями, такими, как бездумное поклонение, вера в его непогрешимость и тому подобное. На самом же деле Маркс больше всего на свете — это он доказал всей своей жизнью и всеми своими трудами, — больше всего ненавидел слепую веру в имена и причисление борцов и мыслителей к лику святых. Маркс для нас не святой, а гений революционной мысли, великий стратег социальной борьбы. И мы, конечно, чтили его, чтим и всегда будем чтить.

— А завтра его день рождения, — тихо произнесла Тусси.

— Совершенно верно! — подхватил Энгельс. — Трудно представить подарок ко дню рождения, который обрадовал бы его больше, чем сегодняшние колонны на улицах Лондона и сегодняшний Гайд-парк.

Энгельс замолчал, и теперь уже никто не спросил его, о чем он сожалеет. Все поняли: сожалеет он лишь о том, что именинник не полюбовался прекрасным подарком и не порадовался ему.

— Последний тост, — сказал Энгельс, — я хочу предложить за два дня рождения: за день рождения Маркса и за день рождения Международного праздника трудящихся. Это прекрасно и знаменательно, что они почти совпали!

Все осушили бокалы и еще не успели поставить их, как кто-то запел "Марсельезу". Песню подхватили в разных концах стола и на разных языках. Энгельс пел по-французски. Стихи и песни он признавал лишь на языке оригинала.

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Стоя у вырытой могилы Елены, Энгельс думал о многом…

О том, с какой жестокой последовательностью судьба возлагала на него этот скорбный удел — хоронить одного за другим членов семьи Маркса. Девять лет назад, придя сюда впервые, он говорил здесь речь над гробом Женни; спустя чуть больше года ему пришлось писать некролог о Женни-младшей, внезапно умершей в неполные тридцать девять лет; минуло только два месяца — и он снова пришел на это кладбище, чтобы рядом с Женни положить самого Карла, чтобы сказать ему последнее "прости". И вот эта могила снова раскрыла свои недра, и вот он снова здесь…

Он думал о том, что никогда не видел Хайгетское кладбище в летнюю пору, в пышном зеленом убранстве, что горькая необходимость приводила его сюда лишь поздней осенью, зимой или очень ранней, голой и холодной, весной и что это, пожалуй, единственный милосердный жест судьбы: видеть Хайгет и эту могилу цветущим летом было бы для него непереносимо…

Он думал о том, что его и самого уже давным-давно судьба могла бы уложить в землю. Сколько было у нее для этого возможностей!.. И шпага господина фон Краценау, с которым в пору юности он дрался на дуэли, предварительно влепив ему за оскорбление пощечину, и пули правительственных войск в тех четырех сражениях, в которых он участвовал в дни баденско-пфальцского восстания, и преследования агентов королей Пруссии, Франции, Бельгии, и тюремные одиночки, и, наконец, болезни…

Он думал о том, что через три с половиной недели ему исполнится семьдесят лет, что он пережил не только Карла, Женни, многих прекрасных товарищей по борьбе и друзей, но и двух своих горячо любимых жен; он думал о том, что долголетие — это нелегкий дар судьбы…

Да, нелегкий, но он все-таки мечтал заглянуть в двадцатый век, хотя ясно понимал, что едва ли это удастся. Семьдесят есть семьдесят. И ведь предстоящие годы не станут годами блаженного отдохновения да воспоминаний у тлеющего камина. Они, как и прошедшие, будут, конечно, годами труда и борьбы. Как много надо успеть! Сколько замыслов, надежд, начатых рукописей… Он обязан использовать нынешний спокойный период мировой истории и оставшиеся годы жизни, чтобы сделать как можно больше. Прежде всего надо завершить издание "Капитала". Затем он напишет биографию Маркса. Потом — историю Интернационала. А кроме того, ждет завершения "Диалектика природы", интересно задумана работа "Роль насилия в истории", уже много лет его зовет рукопись по истории Ирландии. Давняя мечта написать такого же рода книгу о Германии.

Он думал обо всем этом, но больше всего он думал сейчас о самой Елене Демут, о Ленхен, как звали ее всю жизнь в доме Марксов…

Маркс, конечно, никогда не был в глазах Елены великим человеком, вызывавшим у многих, даже очень крупных, людей благоговение, а то и трепет. Ну какой там, в самом деле, трепет, если едва ли не полвека она прожила с ним под одной крышей, если видела его в дни болезни и в дни нищеты, если ей было даже известно, что он любит рыбу и не терпит молоко, если она сама относила в ломбард его сюртук и брюки, доподлинно зная, что великий человек сидит сейчас дома раздетый…

Елена встала перед мысленным взором Энгельса молодой статной крестьянской девушкой с приятными и мягкими чертами лица — такой прислала ее из Германии в Париж в помощь своей только что вышедшей замуж дочери старая добрая госпожа Вестфален, такой и увидел ее впервые Энгельс.

Да, Карл не был для Елены великим человеком, — он был для нее просто добрым и бескорыстным, мужественным и справедливым; он был для нее человеком, за которого она отдала бы жизнь, как и за любого члена его семьи. Она знала Карла и Женни как самое себя, всегда и обо всем говорила им прямо, но она не переносила, чтобы кто-нибудь посторонний сказал хоть одно неодобрительное слово о ком-то из семьи Маркса. У нее существовали порой весьма неожиданные и прихотливые критерии в оценке людей. Лассаля, например, Елена невзлюбила на всю жизнь за его благословенный аппетит, с которым она ознакомилась в июле 1862 года, в пору жесточайшего безденежья Марксов, когда Лассаль приехал из Германии к ним погостить. В те дни, чтобы соблюсти перед гостем хотя бы видимость благополучия, пришлось стащить в ломбард все, что только было можно. А гость, ни о чем не догадываясь, уплетал и уплетал завтраки, обеды да ужины, приготовленные Еленой и приправленные ее проклятьями… Но главным критерием в оценке человека всегда было для Елены его отношение к Карлу, Женни и их детям.

Энгельсу вспомнился рассказ Карла о том, как однажды в сорок пятом году, перед вынужденным отъездом из Парижа в Брюссель, они с Женни решили отправить Елену обратно в Германию, к госпоже Вестфален, так как их денежное положение было столь отчаянным, что оказалось нечем платить ей жалованье. Ни муж, ни жена долго не могли объявить служанке свое решение, а когда наконец Женни ей сказала, та не поверила своим ушам, потребовала повторить. Женни смущенно повторила:

— Да, ты должна ехать к маме. Пойми, у нас нет денег, чтобы платить тебе.

Елена была ошеломлена. Побледнев, дрожащими губами, сквозь слезы она растерянно проговорила:

— Но разве все на свете измеряется деньгами? — Она помолчала, собираясь с мыслями, а потом зло крикнула, кивнув головой в сторону комнаты Карла: — Это, конечно, он придумал! Кроме своих книг и бумаг, он скоро не будет видеть ничего на свете!

Она убежала в переднюю, потом вернулась с каким-то сверточком в руке и, бесцеремонно распахнув комнату Карла, встала как вкопанная перед его письменным столом.

— Сударь, сколько стоит ваша дочь? — решительно и громко спросила она.

— Что? — удивился Карл, медленно поднимая голову от книги. — Какая дочь? Что значит стоит? Почему стоит?

— Я говорю о вашей дочери Женни, — вызывающе продолжала Елена. — Вы, оказывается, все измеряете в деньгах. Так я хочу знать, сколько стоит девятимесячная дочь Марксов… Вот деньги, которые я получила от вас за все время, — она развернула сверточек и положила деньги перед Карлом. Хватит их, чтобы купить Женни?

130
{"b":"55130","o":1}