Для русского стиха непривычен этот красивый и подлинный жест рыцарства («Ты, обагрявший кровью меч, склонил смиренно перья шлема, перед сияньем тонких свеч в дверях пещеры Вифлеема»), этот акцент исступленного католицизма в гимне св. Игнатию Лойоле. Этот «цветок небесных серафимов» — «Flores de Serafinos» Св. Терезы, этот образ паладина, о котором мечтает Св. Дева («…И Богоматери мечта») переносит нас в Испанию XVII века, где аскетизм и чувственность слиты в одном мистическом нимбе.
Вера подымается иногда до такой высоты, что не страшится соприкоснуться с кощунством. Вспомним великолепную фразу Барбэ де Орвильи: «Для Господа нашего Иисуса Христа было большим счастьем, что он был Богом. Как человеку, ему не хватало характера». Так говорит мужчина о мужчине. Не будем же удивляться тому, что Черубина де Габриак, по примеру Св. Терезы, говорит о Христе, как женщина о мужчине.
«Эти руки, как гибкие грозди,
Все сияют в перстнях дорогих,
Но оставили острые гвозди
Чуть заметные знаки на них».
Ее речи звучат так надменно и так между тем современно, точно ее устами говорит чья-то древняя душа. И мы находим странное подтверждение этому в стихотворении, посвященном «Умершей в 1781 году» — умершей в религиозном безумии от кощунственной и преступной любви к «Отроку из Назарета».
«Во мне живет мечта чужая,
Умершей девушки — мечта.
И лик Распятого с креста
Глядит, безумьем угрожая,
И гневны темные уста.
Он не забыл, что видел где-то
В чертах похожего лица
След страсти тяжелей свинца
И к отроку из Назарета
Порыв и ужас без конца.
И голос мой поет, как пламя,
Тая ее любви угар,
В моих глазах — ее пожар,
И жду принять безумья знамя —
Ее греха последний дар».
В поэзии Черубины де Габриак часто слышится борьба с этой древней душой, неумершей в ней. Она то сравнивает себя с израненным цветком папоротника, цветущим только раз, умоляет сорвать ее, уступить любовной порче, то вспоминает о «Белом Иордане, о белизне небесного цветка». Она не знает еще, какой путь выберет: путь «Розы и Креста», или испепеляющий путь земного опыта «путь безумия всех надежд — неотвратимый путь гордыни: в нем пламя огненных одежд (принятых как искупление рыцарями Храма) и скорбь отвергнутой пустыни»; не знает, впишет в золоченное поле своего щита «Датуры тьмы, иль Розы Храма? Тубала медную печать или акацию Хирама?»: страстной путь сынов Каиновых («мне кажется, что помню, как я соблазнила Ангелов»), или священственный путь строителя Соломонова Храма, на могиле которого, как символ «посвящения», выросла акация.
Но этими глубинными, так сказать основными, звездными переживаниями, не ограничивается круг поэзии Черубины де Габриак.
Сознание ненужности своей мечты и своего изгнанничества часто звучит в ее стихах: («И вновь одна в степях чужбины, и нет подобных мне вокруг… К чему так нежны кисти рук, так тонко имя Черубины?»)
Иногда реальность жизни представляется ей в виде развеявшегося сна Сандрильоны:
Утром меркнет говор бальный…
Я — одна… Поет сверчок…
На ноге моей хрустальный
Башмачок.
Путь, завещанный мне с детства —
Жить одним минувшим сном.
Славы жалкое наследство…
За окном
Чуждых теней миллионы,
Серых зданий длинный ряд,
И лохмотья Сандрильоны —
Мой наряд.
Наряду с этим она дает свой внешний, жизненный лик чисто светской девушки, в котором горечь скрыта под усталой маской иронии.
Темно-лиловые фиалки
Мне каждый день приносишь ты;
О, как они наивно жалки,
Твоей влюбленности цветы.
Любви изысканной науки
Твой ум ослепший не поймет,
И у меня улыбкой скуки
Слегка кривится тонкий рот.
Моих духов старинным ядом
Так сладко опьянился ты,
Но я одним усталым взглядом
Гублю ненужные цветы.
Но гораздо чаще эта ирония, свойственная ее светскому жесту, сменяется усталой капризностью:
Даже Ронсара сонеты
Не разомкнули мне грусть.
Все, что сказали поэты,
Знаю давно наизусть.
Тьмы не отгонишь печальной
Знаком святого креста.
А у принцессы опальной
Отняли даже шута…
Или сквозь иронию проступает искренняя глубокая грусть, как например в этом маленьком «Lai» (Черубина де Габриак любит редкие и замкнутые формы старинных поэм, как «рондо», «лэ», и различные системы переплетений и повторений стихов, например, в ее поэме «Золотая ветвь», но не подчеркивает никогда своих намерений, пользуясь этими формами легко и свободно, как естественным своим языком). Это «Lai» в своих сжатых строках заключает целую сложную психологическую поэму и может служить образцом удивительного мастерства Черубины де Габриак:
Флейты и кимвалы
В блеске бальной залы
Сквозь тьму,
Пусть звенят бокалы,
Пусть глаза усталы —
Пойму…
Губ твоих кораллы
Так безумно алы…
К чему?
Эти черты дают жизненную законченность ее лицу. Без них оно бы осталось слишком отвлеченным, почти литературной формулой.
Вот данные гороскопа; вот данные таланта. Какой же дар нам, феям критикам. Положить в колыбель этому подкинутому в храм Аполлона поэту? Нам думается, что ей подобает только один — золотой, неверный и нерадостный дар — слова.
Мы кладем его в колыбель Черубины де Габриак.
ПИСЬМА Е. И. ДМИТРИЕВОЙ К M. A. ВОЛОШИНУ[109]
Петербург
16-го мая (1908). Пятница 10 ч<асов> веч<ера>
Я почему-то не знала, писать Вам или нет. Теперь, когда еще нет от Вас вестей[110]; думала — не надо напоминать и многое другое — ненужное, наверно. И для того, чтобы было верно — и честно — пишу. Хотелось давно; старалась привести мысли в порядок — определить связь — не могла; мысли из синего стекла застывали и не двигались, и я перехожу от одной к другой — вспоминаю. Сегодня Вам 31 год[111] — ведь да; думала об этом вчера и сегодня проснулась с этой мыслью; было нужно что-то сделать, м<ожет> б<ыть>, написать Вам. Потом немного теряются силы, о, не совсем, немного только: п<отому> ч<то> Вы уехали, не вижу Вас и не пью чего-то (?) прохладного в Ваших словах, я не знаю что — это, но в этом есть и вера. Но потому и хорошо, что Вы уехали, п<отому> ч<то> лучше самой, так труднее. Вы когда-то говорили, что этот путь — сперва дает сомненье и долгую тоску, и одиночество. И теперь оно пришло, одиночество — пришло, и я одна, к<а>к Агарь в пустыне[112]. Только я верю, что так нужно. И потом было так нужно, чтобы Вы прошли мимо, т<ак>, к<ак> Вы и сделали; иногда мне кажется, что Вы оттуда, что Вы проходите мимо всех — только проходите, подходя ко всем близко и не приближаясь ни к кому[113]. Это можно писать? Можно мне писать все, что мне хочется?