На старой улочке, где стоял дом родителей жены, в котором и проживал сейчас Серега, они с трудом нашли нужную калитку, окованную широкими полосами железа еще в стародавние времена. Во дворе за ней было сумрачно и почему-то людно. Первое, что они увидели, протиснувшись сквозь толпу, были бледные руки художника, который лежал в гробу как-то неестественно и тихо, а не размахивал кистью и не прицеливался к натуре острым взглядом… Они окаменели и испугались: это был нехороший знак.
Машка заплакала, он прижал ее к себе.
Их заметила Илга и подошла к ним…
— Он был очень плох, плох последнее время, — слушали они позже жалобный рассказ Илги, с трудом воспринимая его смысл. — Ждал вас очень, ждал… был одинок, замкнут, я ничем не могла помочь, я его раздражала… Писал он в последнее время одни глаза да свечи, глаза да свечи, да силуэты… Но твой портрет, портрет друга, он написал живым, очень ярким, видно, воспоминания о тебе у него были светлыми…
Потом они долго сидели в комнате, служившей мастерской Сереге, среди светлых и мрачных его полотен, в которых отразились и его душевные всплески, и душевные надрывы.
На кладбище он, помогая устраивать последнее ложе для друга, вспомнил, как раньше они вместе выбирались в воскресные дни на берег Днепра с ночевкой, как жгли ночные костры у воды, смотрели на звезды, мечтали, засыпали на ложе из веток и очень, очень любили жизнь. А сейчас… Серега сам оборвал свою нить, а его единственный друг в это время был далеко, был счастлив, не почувствовал, не помог, и приехал слишком поздно… Но он должен отдать дань дружбе, последнюю дань… Он должен устроить выставку работ Сереги, обязательно, чего бы это ни стоило…
Машка стояла в отдалении от могилы, хмуро и молчаливо, и посреди лба ее пролегла мрачная теневая складка.
***
Через неделю после возвращения в Киев Машка слегла. О том, что она в больнице, он узнал, когда вернулся с выставки судомоделизма, куда возил свои модели барков. С букетом роз и коробкой любимых Машкиных конфет он пришел к ней в палату и… не узнал ее. Бледное, изможденное лицо, тусклые, посеревшие волосы, тонкие руки… И только зеленые глаза ярко, болезненно горели. Она долго молча смотрела на него, не отпускала его руку. На прощание вынула из ушка серебряную червленую сережку, вложила в его ладонь.
— На, держи. Потом… вернешь.
И, отвернувшись, не удержалась, заплакала.
Потерянный, он ушел.
Две недели, как на дежурство, он приходил в ее палату. А потом его не пустили — сказали, что Машка умерла…
Он заболел. Он не верил, что в таком возрасте можно умереть от рака. Он не верил, что вообще в таком возрасте можно умереть, и что он остался один на свете…
Он не пошел к ее родителям, он не знал даже, когда были похороны. Сидя дома, в своей комнатушке, он пил водку и лепил из глины образ Машки — маленький овальный ее портрет: выпуклые глаза, летящие, спутанные ветром волосы, цветок у виска…
На кладбище он сходил позже, неделю спустя, нашел могилу, постоял под вороньим граем, посмотрел сквозь ограду на старые седые кресты вокруг Машкиной скромной могилки… Поразмышлял. И понял, почувствовал, что ничего ему здесь не осталось, кроме кладбищенской грусти, что ничего ему здесь уже не надо. Но он надеялся, что и ему оставалось недолго грустить… Жизнь его, не начавшись, закончилась.
Потом он не мог приходить к могиле, он впал в хандру и ударился в запой: сидел дома и, не просыхая, пил все что попало, писал бредовые стихи, пронизанные кладбищенской грустью и церковными образами… Красные тени пролегли у него от переносицы под глаза. Вконец исхудав и опустившись, он однажды собрался и в одночасье снялся из Киева, улетел на север, в далекий городишко, где когда-то служил, чтобы там тяжелой работой заглушить боль по двум самым дорогим утратам, а работая и "заколачивая" деньги, не так сильно тосковать вдали от двух родных могил.
***
…Он пришел к ней с бутылкой шампанского и с подарком к дню Восьмого марта: маленькой изящной глиняной вещицей с выпуклым изображением юной девушки — волосы растрепаны ветром, за ухом ромашка… Она ахнула — вещица ей понравилась — и тут же нашла ей место на стене, рядом с зеркалом.
Она включила по такому случаю музыку и собрала нехитрый стол с закуской. Он поздравил ее, притянул к себе и, крепко обняв, поцеловал в губы. Она отстранилась и выскользнула из его объятий, а он заученным движением поднес руку к расстегнутому воротничку рубашки и вдруг забеспокоился, не найдя того, что искал, на своем месте:
— Где, где она?
— Кто? — раздраженно спросила она, уже угадывая ответ.
— Сережка…
— Сережка? Чтоб ты ее совсем потерял! Что за глупая прихоть — носить в петлице женскую сережку?
Но он забеспокоился не на шутку.
— Надо найти… Это она мне знак подает, да-да, это ее предупреждение, она сердится…
Она уже поняла, что он говорит о Машке. "Черт бы побрал его с этой Машкой…" Но она принялась искать, и вместе с ним обшарила диван, ковер на полу. Сережки не было.
— А где вторая? — из любопытства спросила она.
— Под землей… На два метра под землей, — отвернувшись, процедил он.
И ей вдруг тоже передался его мистический благоговейный страх перед знаком "оттуда". Опустившись на колени, она заглянула под диван, и вдруг услышала его радостный вскрик:
— Подожди, нашел!
Он схватил ее за плечи, поднял и стал выпутывать сережку из ее длинных, пышных волос.
— Зацепилась! Вот она, нашлась. И снова со мной, — он водворил сережку на прежнее место и нежно погладил рукой, чем снова разозлил ее.
Они сели за стол.
— Покорми меня чем-нибудь, — попросил он. — Сегодня у меня и рубля на обед не было…
Она подозрительно посмотрела на него и недобро засмеялась.
— Опять? Куда ж ты деваешь свои деньги? Ведь не меньше других зарабатываешь? В чулок, что ли, складываешь, или в подземелье, в сундуки? Ведь ни на что не тратишь, а что ни вечер — по друзьям побираешься… Так нельзя! — ее бесило его неоправданное полунищенское существование, странные манеры, его туманный ореол страдальца.
Он отмахнулся: вопрос не нов, не она одна ему его задает. А деньги в надежном месте. Еще год-два усилий, и Серегины работы увидят свет. Он не отступит, пока не доведет дело до конца.
Пока она ходила на кухню за ужином, он опрокинул в рот ее бокал шампанского. Хотелось выпить, а одной бутылки, тем более на двоих, ему было мало. Расчет его был прост: женщины рассеянны, подумает, что выпила сама… Так и вышло. Вернувшись, она поставила перед ним тарелку, взялась за бокал… и вдруг увидела, что он пуст. Посмотрев недоуменно на него, она попыталась вспомнить, пила или нет, но, раз шампанское исчезло, решила, что выпила сама. Его бокал стоял перед ним нетронутым. Он усмехнулся, глядя на ее поглупевшее лицо и, взяв бутылку, снова налил ей шампанского.
— Выпьем за твой день… — начал он с теплыми нотками в голосе.
— Подожди, пластинка закончилась, я поставлю другую, — отвлеклась она. Подойдя к проигрывателю, она сменила пластинку и, нажимая на рычажок, нечаянно оглянулась на него.
На этот раз он не успел: она заметила, как, поспешно оторвав бокал от мокрых губ, он поставил его на место — ее бокал, и он снова был пуст. А вино в его бокале по-прежнему оставалось нетронутым.
"Бо-оже… — чувство внезапной гадливости вдруг охватило ее. — Да ведь ему жалко для меня вина, жалко вина, которое он сюда принес… Он же не может удержаться — торопится все выпить сам! Надеется, что не замечу… И вот так — на всех вечеринках, пока не напьется… Опять пришел с красными тенями под глазами — значит, был в запое… Пропивает он все деньги — вот они куда у него деваются! А чтоб быть интересным, сказки о своей любви для друзей сочиняет… Боже, до чего ж он опустился, как низко пал, — ужасалась она, все еще не отрывая глаз от яркой этикетки зарубежной пластинки, — какое же он… ничтожество, какое нич-то-жество!.."