— Ах, ты… — дальше следовали нецензурные, обидные эпитеты, — пинаться, долбоеб несчастный, дубина стоеросовая, ты еще пинаться?!
Мужик ошалело посмотрел на бабу, которая, получив ботинком, никак не хотела убираться, а он никак не мог втиснуться поглубже в автобус, водитель из-за этого не мог закрыть дверей и чего-то ждал, а пассажиры автобуса внимательно слушали ругань Марии и, казалось, не дышали. Мария тоже заметила, что автобус чего-то ждет и дверей закрывать не собирается… И в этой странной, вынужденной паузе, прервавшей всеобщую суету и спешку, она произнесла страшное, рожденное бессилием и идущее из глубины души пожелание:
— Пинаться, значит? Это тебе так не пройдет… — Мария ярко представила цех, в котором, наверняка, трудится парень, — все цехи на их заводе как-то похожи один на другой, с их железным лязгом, козловыми кранами, тяжелыми грузами. — Пинаться? Так знай: сегодня же ты получишь за свой поступок в лоб — да, именно в лоб, — да так, что на всю жизнь запомнишь это!.. — она погрозила ему рукой.
Видимо, слова были сказаны с такой силой, что парень испугался:
— Ты что, дура, чего говоришь-то? Чего я такого сделал?
— А вот то и сделал, говнюк. Поймешь, когда сам получишь!
Мария увидела испуганные, удивленные лица людей, глазевших на нее сверху вниз из автобуса, и отошла, все еще негодуя, от дверей. Кое-как закрывшись, автобус тронулся и пополз дальше.
В следующий автобус Мария Катюшку затолкнула. Маленькая, с огромным ранцем, скрючившись на первой ступеньке под задницами взрослых пассажиров, гроздьями висевших в дверях, уже опаздывая в школу, Катюшка уехала, прижавшись губами к дверной щели, — авось да до следующей остановки не задохнется, и ее не расплющат, хотя именно на нее навалится вся людская масса, когда автобус будет делать правый поворот на площади…
С больным сердцем, полностью разбитая, Мария пошла назад, домой. Она только молила Бога, чтобы ребенок как-то выдержал напор людей до следующей остановки. Там, у завода, все выйдут, и дальше будет легче, можно будет даже сесть… Но на урок Катюшка все равно уже опоздала.
Она поднялась на свой этаж, все еще физически ощущая себя на месте дочери, зажатой чужими задами в автобусе, и тут вспомнила про парня, которому она сегодня открыто, не скрываясь, пожелала зла. Она, которая и мысленно людям зла никогда не желала. Бывало, боролась с негодяями, сволочными людишками, но зла желать, а тем паче смерти?.. "Господи, зачем я его так? — ужаснулась Мария. — Фу, как нехорошо… Как же я так — человеку проклятье послала, да еще при всех, да еще вслух? Стыд-то какой… Дикость!"
Удар каблуком в грудь она уже забыла — боль от него притупилась. Не сильно трогало ее и то, что она принародно разразилась матерной бранью, — кого сейчас этим удивишь… Но то, что она пожелала человеку несчастья, вдруг, сразу начало мучить ее. Ей даже стало жаль парня: а вдруг ее проклятье сбудется? Да она точно знала, что сбудется, и он в самом деле получит сегодня "в рог" — иначе бы и желать не стала. Но разве она хотела этого?
Мария бросилась на неубранную еще постель и застонала от раскаяния сквозь зубы: сделанного уже не вернешь… Зачем она выкрикнула это ему, зачем? Ведь в жизни своей она уже успела убедиться, как действует простое слово, да даже одна только мысль! Они — МАТЕРИАЛЬНЫ. Стоит пожелать человеку зла — и оно сбывается, но тут же, и точно так же, возвращается к тебе назад. Даже — если пожелать зла косвенно: стоит кого-то высмеять, осудить (пусть даже справедливо) — все те же самые слова вернутся к тебе, хотя, может быть, и не сразу. А обычная поговорка Марьиной матери "Позади пойдешь — все подберешь" действует в жизни как закон сохранения энергии: все зло, все поступки, сотворенные тобой, к тебе же потом и возвращаются. Может быть, добро тоже, но зло как-то более заметно, лучше запоминается… А уж если кому-то в сердцах, да вслух, недоброго пожелаешь — считай, что подписала человеку приговор: сбудется, стопроцентно сбудется!
Поэтому Мария и терзалась сейчас своим ужасным поступком: зачем, зачем она пожелала парню уродства? Кто ей это позволил? Добро бы не знала она этого закона жизни, а то ведь ЗНАЕТ! С полным, так сказать, сознанием решила парня словом наказать. И ведь — накажет!.. И она снова и снова казнила себя и жалела детину. Ей было так тяжело, так она сожалела о содеянном ужасном поступке, что ощущала страдание физически: тело ломало, крушило совестью, давило раскаянием, как жерновами. Зачем, зачем, зачем она это сделала? Как осмелилась, и кто уполномочивал ее наказывать людей, призывать на их голову кару? Тем более, Мария, к ужасу своему, сознавала: тяжесть желаемой ею кары превышает тяжесть проступка парня! Но она не сдержалась. Как она могла?!
В неотвратимости наказания Мария была уверена. И очень жалела о содеянном ею и стыдилась своего поступка. Но то, что ее сейчас ломало, физически коробило совестью, было на пользу парню, она это знала. Почему-то была уверена. И это ее немного успокаивало. Она чистосердечно раскаялась, чистосердечно сожалела — и, конечно, немного смягчила наказание незнакомцу. А если смотреть глубже — то и себе…
***
Через пару недель, когда Мария, как всегда по утрам, снова стояла с Катюшкой на пустынной остановке, ее кто-то толкнул в бок — так сильно, что она шмякнулась на обледенелый асфальт и больно ударилась локтем, бедром, да к тому же сильно стряхнула мозги. Она приподнялась на локте, морщась от боли в голове, и оглянулась на неожиданный тайфун, так злобно подбросивший и уронивший ее. Взгляд ее уперся в кирзовые ботинки огромного размера, серые неглаженые брюки и защитного цвета теплую куртку. Ботинки она узнала сразу, хоть и видела их только со стороны подошвы. Она вопросительно взглянула в лицо обидчика и оторопела: девственный когда-то лоб парня украшал свежий, хотя уже и подсохший шрам с рваными, неровными краями, который зацепил слегка и переносицу — создавалось впечатление, как будто точно таким же, рваным, после газовой резки, краем железного листа парню чиркнули снизу вверх (или сверху вниз?) по физиономии…
— Ты… ты… — процедил он, глядя сверху на Марию, но так и не смог ничего сказать. Глаза его вдруг стали наполняться ужасом, челюсть отвисла… Мария с изумлением смотрела на него снизу и наконец принялась подниматься, опираясь на руку.
— Ты чего, — сказала она, не зная, сердиться ей на верзилу за то, что он исподтишка толкнул ее, или изумляться дальше. Жалости к парню, хоть она и увидела результат своего проклятья, у нее не было — одно сплошное изумление истинностью произошедшего. Она сделала было к нему шаг и открыла рот, но парень вдруг попятился от нее и, с каким-то низким, нечленораздельным мычанием, переходящим в сдавленный крик, рванул в сторону.
— Постой, да чего ты, не сержусь я, — крикнула ему вслед Мария, но парень, на ходу оглянувшись — глаза его готовы были выскочить из орбит, — исчез между домами во дворе.
"Чудак, — удивилась Мария, — чего это он?" — и изумленно покачала головой. Кряхтя после падения, она притянула Катюшку к себе, крепко взяв ее за воротник пальтишка, и на минуту забыла о парне: из-за поворота вываливал очередной, третий на сегодня, тяжело груженный рейсовый автобус. Но на душе ее творилось непонятное…
Свершение
Из областного центра в адрес любительского литературного объединения города С. пришло известие: в октябре будет совещание молодых литераторов, приуроченное к юбилею местной писательской организации. Приедут московские светила, выпестованные когда-то в этих же краях, — попить винца на юбилее, а заодно провести семинары по учебе местной молодой поэтической и прозаической поросли, да, может быть, кого-то отметить и кого-то даже рекомендовать в Союз писателей! Дело немаловажное, ответственное, а для молодых — волнительное.
Полина, в свои сорок лет, тоже относилась к молодой, начинающей поросли — во всяком случае, на совещание приглашали всех, кто не достиг сорока пяти, а она в это число попадала. Да и вся "поросль", разбросанная по всем районам области, состояла из подобных Полине: всем перевалило за тридцать, многим подгребало к пятидесяти, совсем юных (до двадцати лет) были единицы, а были и такие "начинающие", которым было за шестьдесят. И все они, тормознутые перестройкой (все существовавшие когда-то, устоявшиеся порядки сразу нарушились, а издательства развалились), не имея абсолютно никаких перспектив стать настоящими, признанными всеми (особенно своими читателями) писателями, все равно творили, кропали стишки и рассказы, складывая их безысходно в столы, в свои долгие ящики. Надеяться, в части публикаций, было не на что: в перестроечной суете про писателей и поэтов из провинций все забыли. Издать книжонку стихов теперь можно было только за свои деньги, а, как известно, богатые предприниматели стихов не читают и не пишут, те же, кто пишет, за свою жизнь не сделали карьеры и не скопили ничего — у них были другие ценности.