И не так уж важно — продадут тетки баньку или спалит ее когда-нибудь лихой человек: знала она, что все они туда и на чистое место все равно приезжать будут, уезжать и снова неотвратимо возвращаться — чтобы пылью знакомой хотя бы подышать…
Няндома
…Бабка, почуяв близкий конец, захотела было встать с кровати, но, сделав неверное движение, упала на пол и вдруг яростно закаталась по нему. Стены каморки не пускали. Она потянулась к выходу, переползла через порог, но на большее сил у нее не хватило. Язык отнялся, не было мочи позвать кого-либо, да и в доме в это время было пусто. Вдруг тело ее забилось в страшных предсмертных судорогах, и через минуту она затихла, ткнувшись исказившимся морщинистым лицом в половицы пола…
Я, в который раз вздрогнув, проснулась и свесилась с полки: не приехали ли? Оказалось, пора собираться: поезд в предутренних сумерках подходил к станции Няндома; стоял он там недолго.
***
На перроне, одинокой фигурой в столь ранний час, нас встретил Евгений — младший брат отца. Встретились-поздоровкались обоюдно-сдержанно и пошли, потрусили к нему на квартиру — он жил недалеко от вокзала. К деду, куда мы, собственно, ехали, сразу не пошли — спит еще, чего тревожить в пятом часу утра.
Отец с сумкой, в которой гостинцы, ковыляет впереди, девчонки бегут за ним. Мы с Евгением — сзади, ведем неловкий разговор: видимся редко, последний раз — очень давно, о чем говорить? Евгений засунул руки в карманы, я корячусь рядом, с котомкой, в котомке — дыня. "Помог бы, что ли, иль не догадывается? — пеняю ему про себя. — Мужик ведь вроде…" Чуть было не сорвалось с языка: "Взял бы котомку-то", — вроде бы это в традициях при встрече, — но вовремя замешкалась.
— Помог бы нести, да мне больше трех килограмм нельзя, — будто почуяв, поясняет Евгений.
"Господи, да у него ж инфаркт недавно был", — опомнилась я.
Моментально проникаюсь жалостью к нему, от стыда за себя уши горят: забыла ведь — вот как меня интересует судьба родственников! Конечно, Няндома не близко, но и не далеко, могла бы повнимательнее быть, побольше участия принимать в родне, почаще приезжать.
— Инвалидность дали? — спрашиваю жалобным голосом.
— Вторую группу.
— Без права работать?
— Пока да.
"Вот это да… А ведь Женька всего на четыре года старше меня… Ему только сорок лет! Дети еще не выросли… Беда…"
Приходим в Женькину "фатеру". Галину с постели подняли, а дети еще спят. Заспанная, поседевшая — о ужас! — Галина греет чай, открывает холодильник, мечет кой-какую снедь на стол; тут и отец достает из своих запасов винишко, бутылку распечатывает "за приезд". Пьют все: отец (два микроинфаркта перенес) не брезгует, да что там — жизнь за рюмку отдаст; Евгений — инфарктник, инвалид-то наш — ни одну не пропускает; правда, не много тут и есть, да и то портвейн — слабенький. Я вытаскиваю на стол дыню — двоюродникам в подарок: они ведь детей моих не намного старше. Вот уже и они поднимаются: одной — в школу, другому — на работу.
Выходит на кухню заспанная Наташа, садится за стол завтракать. Ого, она уже невеста, хоть и старше моей всего лишь на два года. Вытянулась — каланча, выше матери. Собирается в школу — нескладная, неприодетая… Да и откуда? Женькина семья никогда богатством не блистала, хотя и не нищенствовала…
Вот и Анатолий, сын, появился — красавец, крашеный чуб вьется, высокий, молодой, жениться собирается (как тут же открылось), невеста уже есть. Да… Я их последний раз видела еще детьми — вот как часто здесь бываю. Тогда и бабушка еще была жива…
Галина торопится угостить своих детей редкой в этих местах дыней, а мои нахалки тут же пристраиваются и — как будто век ее не едали — тоже начинают уписывать за обе щеки.
Но вот Наташа и Анатолий, позавтракав, уходят, пора и нам в путь отправляться: дед уже встал конечно.
***
Гурьбой идем к его дому: отец косолапит впереди, Евгений — рядом со мной. Мы с ним — почти ровесники, а отца он на двадцать четыре года моложе. Вокруг носится охотничий пес Евгения — молодая рыжая гончая. Евгений расхваливает ее достоинства: говорит, что "зайцев только так гоняет". А я, вдали от лесной жизни, в своем заиндустриализованном, железобетонном городе, уже решила, что и зайцев не бывает, и охоты на свете давно не существует.
Подходим к дому деда — он почти последний на окраине Няндомы, за ней, на взгорке, простирается кладбище. Заходим во двор, старый пес облаивает нас, но пропускает к дверям, в сенях одичавшая дедова кошка при нашем появлении пулей пролетает где-то по-под потолком, а в избе нас встречает дед — маленький, усохший, костяной, со слезящимися глазками и апостольским гладким черепом, в жилетке под ремешок и толстенных суконных штанах — для тепла. Принимает наши объятия: "Андели, андели", — мы все смеемся, обнимаемся, девчонки липнут к нему, Яна умиляется: "Дедушка!.." — хотя дед ей приходится прадедом… Отец слюняво целует его: "Здравствуй, папа!" — и мы, оторвавшись от деда, идем осматривать его жилище: заглядываем в русскую печку — там стоит чугунок с картошкой; в дедову каморку за кухней — там тепло от выступающего печного угла. У стены стоит кровать, в углу стол с телевизором, диванчик деревянный — дедово "лежбище". Над кроватью — потемневший портрет отца деда, моего прадеда Евгения: и на темной фотографии видно, что он был красавцем. Кажется, отец мой похож на него. Дальше — "столовая" (в ней стол и холодильник), рядом — бабушкина каморка, там тоже выступает угол очага; в ней кровать бабушки, а над кроватью — портрет моего отца, лет так девятнадцати чубатого красавца-офицера; я такого портрета раньше не видела. "Столовая" и бабушкина каморка застланы половиками, на окнах и дверях — тюлевые и цветастые занавески. У деда порядок, не забалуешь, даром что один живет.
— Папа, мы сходим на кладбище, — говорит отец, — к маме на могилу.
— Подите, подите, — напутствует дед, и мы, так и не раздевшись, выходим на улицу.
***
Раннее утро, снег блестит на солнце, кладбище рядом — надо перейти шоссе за окраиной. С некоторым поеживанием следую за мужиками — честно говоря, приятного мало гулять по кладбищу, хоть бы и ясным днем; но долг отдать надо, ведь на похоронах бабушки я не была — детишки еще были маленькими, не тащить же их было с собой… Да и начальник мой, сучья лапа, не отпустил. "У тебя уже, кажется, умирала бабушка", — издевался. Сволочь безродная, прости, Господи. Ни дна ему ни покрышки за это не будет, я уж знаю!
Делаем крюк по кладбищу, ищем могилу, наконец нашли. Я захожу в оградку, чтобы посмотреть на фотографию, и вдруг словно мороз дерет по коже: с фотографии на меня смотрит не бабушка, а ведьма какая-то — лицо в морщинах, взгляд озлобленный… Я вглядываюсь: да нет же, это моя бабушка. Но я ожидала увидеть ее другой — какой помню: неприметной, маленькой, тщедушной, сморщенной, в платочке, глаза светло-голубые, нос уточкой, а тут — колючий взгляд, сердитое лицо… Неужели она была такой? Правда, мать всегда про нее говорила, что свекровь была "колдовкой", умела колдовать; дескать, это она "сделала так", что с отцом они — как кошка с собакой, но "прожили всю жизнь", не разошлись. Довольно часто она это повторяла и не любила к ней ездить. Но то слова. А я бабушку видела шесть лет назад, когда приезжала к ней на восьмидесятилетие. Она была уже плоха, по дому не обряжалась, корову не доила, за ворота не выходила — дед все делал сам; но обладала в то время очень ясной памятью и умом. "Как там поживают?.." — она называла сестер матери и всех их детей поименно, хотя большинство из них никогда и в глаза не видала. Мне это показалось очень странным, я только поудивлялась, но не придала тогда этому значения. А выслушав мой рассказ о несложившейся моей худой жизни, бабушка вдруг спросила: "Ты беременна?" — и опять попала в точку, хотя замечать было еще рано. О своей жизни рассказывала она интересно и толково, но вот поговорили мы с ней мало… До сих пор жалею, что мало видала бабушку и мало с ней разговаривала. Но тут… напугала она меня.