Таня, застыв, слушала мать. В ее голове снова проносились последние события. Бедная бабушка… И Таня тоже бедная. Ведь ее организм — Таня не говорила об этом матери — отказывается нормально функционировать — справляет только «малую нужду» — уже две недели. Таня это как-то переносит — благодаря молодости, что ли… Но что-то тут созвучное, какая-то преемственность наблюдается… А может, это ее наказание? За равнодушие ее. Мать бы, конечно, если б знала, сразу сказала: «Это тебя Бог наказывает», — но она не знает ни о Танином вещем сне, ни о болезни и ее последствиях. Да Таня и сама рада бы принять любое наказание, лишь бы хоть чуть-чуть искупить свою вину… Но разве искупишь? Она не могла никак свыкнуться с мыслью, что бабушки больше нет, и никогда не будет, и что ей никогда уже не увидеть ее, не услышать ее сказок, ее голоса, не прижаться к ней — и ничего не исправить, ничего не замолить… Она предала бабушку, предала ее любовь, ее скупые признания Тане: «Больше всех тебя люблю», — она не вняла зову ее огромной, пробившей расстояния любви, желанию увидеть перед смертью любимую внучку, — предала…
***
На следующее утро Таня засобиралась — поздно! — ехать в деревню, чтобы навестить хотя бы кладбище, где в родной ее земле похоронена бабушка. Вадим и на этот раз, на правах жениха, вызвался сопровождать ее в поездке. Два часа пути — только два! — и теплоходик их пристал к высокому обрывистому берегу. Выйдя на грубо сколоченную деревянную пристань, Таня и Вадим поднялись на угор, а потом, утопая в пыли дороги, бегущей меж зеленых поскотин[1], пошли к деревне, чуть видневшейся вдали.
Привыкнув к постоянному присутствию Вадима, Таня не замечала его, она с грустью думала о бабушке, перебирая в памяти все, что знала о ней, а и знала-то она немного: то, что родилась бабушка в этих краях, росла в бедности — семья осталась без кормильца, и ей, старшей, пришлось работать за мужика… А потом красивую, работящую Дуню отдали замуж по сговору — за нелюбимого, да богатого, коего она и в глаза-то никогда не видывала, но пришлось с ним век прожить, да и неплохо: семерых детей вырастила, тринадцать внуков вынянчила. Не то что родные дети — все невестки и зятья «мамой» ее называли, не потому, что таков был порядок, а потому, что всем была матерью, заступницей, а внукам — доброй бабушкой, пестуньей да защитницей. И в них, детях и внуках, только и сохранилась…
За деревней Таня и Вадим вышли в поле и, увидев вдалеке поблескивающие на солнце кресты, направилась туда.
Кладбище было совсем небольшим, но Таня не сразу отыскала бабушкину свежую могилу. Серый холмик увидела она да памятник с фотографией бабушки в платочке — вот что от нее осталось… И все же Тане не верилось. Как она ни силилась, не могла представить, как гроб с бабушкиным телом загружают в лодку, чтобы рекой везти его до кладбища, потом несут на руках, опускают в могилу… Таня во все глаза смотрела на фотографию, на добрые, жалеющие бабушкины глаза. Ей показалось — вот-вот бабушка оживет, скажет: «Что, Танюшка, пришла? Я ждала тебя…» Но нет, нет: ни зова, ни звука, ни тепла — лишь холод, теперь уже навсегда!.. Таня словно окаменела. И снова слезы вины и жалости закипели в ней. Смутно обвела она взглядом кладбище, и таким оно показалось ей серым, неприкаянным… Холмики, покрытые дерном с пожухлой травой, ни одного деревца, ветер гонит песок между могил, пусто, одиноко, тихо, даже птички не чирикают, и, всего лишь в метре под землей, кверху лицами — покойники, десятки покойников: они смотрят на нее с облезлых фотографий… И — ничего больше, ничего! Внезапно жуткий страх охватил Таню.
— Эй, Танюша, пойдем, кажется, дождь собирается, — вдруг услышала она голос, — до деревни далеко, намокнешь — простудишься! — это заволновался поглядывавший от скуки на небо Вадим.
«А, попечитель, ишь, как заботится, — вернулась к действительности Таня, — печется, чтобы женушка будущая не простудилась, не заболела… Своё, почитай, бережет, рад меня под стеклянный колпак упрятать: свое-ё!.. Что ему до чужого, до посторонних… „Лето длинное, съездим еще“, — вспомнилось ей. — Вот и съездили…»
Внезапно, совершенно ясно и резко, для нее вдруг обозначилась неуместность Вадима здесь, на этом кладбище, и вся его чужеродность для нее самой. «Не тот человек, не наш, чужой, — с горечью поняла она и, с облегчением уже, подтвердила: „Не тот. Не тот!..“ Но как велика плата за это ее натянутое, ненастоящее чувство, которое смогло заслонить от нее тот самый важный и невозвратный миг! Как она могла из-за жалости к чужаку забыть о родном? За деревьями леса не увидела! Не придется ли ей за это всю жизнь ловить химеры, отталкивать родную руку, проходить мимо истины — ради призрачной удачи, руки, надежды? Не будет ли и в этом на нее наложено отныне неискупное наказание? Что ж, она его заслужила… Но сегодня пелена спала с Таниных глаз.
Не ответив Вадиму, Таня повернулась и, чуть ли не бегом, пошла с кладбища. И только когда уже отошла далеко, обернулась, чтоб попрощаться с последним бабушкиным приютом, и побежала, более не оглядываясь, мимо деревни и — дальше, дальше от убогого и противного живому естеству места.
Вадим бежал за нею, не разбирая дороги, попадая острыми носками ботинок в коровьи „блины“, но этого Таня не видела, не слышала и того, что он кричал ей, размахивая пиджаком — грохнули первые раскаты грома, первые крупные капли дождя ударили в мягкую пыль дороги, потом закапали чаще, чаще, и упали наконец все враз, разъединив ее и Вадима туманной, мокрой стеной.
Родительская суббота
Анну томило смутное чувство, которое давно звало ее в дорогу, уже не первый год, да только собраться она никак не могла. Отвыкла она от этой дороги, да и одной страшновато было. Попутчика бы — вот тогда…
Побаиваться-то Анна побаивалась, а все равно ее как магнитом тянуло в тот заветный уголок земли, где детство ее, стопроцентной горожанки, по-настоящему-то и прошло. Видно, возраст такой подошел, что воспоминания нахлынули, и все ей в этом, в общем-то простеньком, детстве золотым вдруг казаться стало. Золотым, сказочным, недосягаемым для нее, а уж для Юльки, дочки, и вовсе невиданным: не пришлось и уж не придется девчушке материными дорожками бегать.
А Анне страсть как хотелось этими дорожками вновь пройти: полем-лугом вдоль реки до деревни, по теплым "досточкам" на земле пробежаться до угора, искупаться у знакомых мосточков, речку переплыть, заглянуть в старую, серебрящуюся, как луковка церкви, силосную башню, сходить на перевалы[2] за малиной, а особенно хотелось посмотреть, растет ли еще в том леске, что Федулковым зовется, черемуха, не высохло ли в нем круглое озерцо, да взглянуть, что там за курганы (мать зовет их "круганы") — может, древние захоронения? Может, там и копнуть можно, да что-нибудь интересное для науки выкопать? В детстве-то Анна многого не замечала вокруг, не понимала, если и интересовалась — так не тем, а сейчас она уже большая (тридцать шесть, ого-го…), умная, все по-другому, может, увидит, на все по-новому посмотрит…
И эта страсть — коснуться детства, усугубленная исследовательским порывом, заставила Анну окончательно решиться на поездку. Она помнила, что прошлогодний порыв ее закончился тем, что она так никуда и не выбралась. И ей ужасно не хотелось снова искать оправдания перед собой: дескать, надо было, но вот как-то не случилось, времени (а скорее желания) не хватило… Она привыкла доводить свои решения до исполнения, к тому же, наученная горьким опытом, знала, что иное попустительство собственной лени порой весьма печально кончается, и сожалеть потом приходится годами, а то и каяться в своей нерасторопности всю жизнь.