Но, видно, мало он ее кровушки попил — снова захотелось. Знает ведь, что любила до умопомрачения; сама ему в этом признавалась — не до гордости было. А он утешал: "Ты еще свое счастье найдешь, молодая…" Марина же плакала и мотала головой — для кого угодно это было верно, только не для нее: она знала, что никого уже, никого не полюбит. И не полюбила. Ну что ж. Это ее судьба. А Шурик, если только переживет всю ее жизнь вместе с одной, из своих дочерей, может, ее и поймет…
***
Неделю Шурик не звонил — жена вернулась, наверно. Перед Новым годом неожиданно поздравил — она про него уж и забыла. На другой день снова позвонил — с улицы:
— Я тут… недалеко от твоего дома…
Деликатный намек. "Э-э, нет, на приглашение не рассчитывай. Никогда", — мысленно парировала Марина. Да и ни к чему ему нищету ее показывать, это слишком унизительно…
— Своих отправляю завтра в Ленинград.
— Всех, что ли?
— Всех. Расскажешь мне вечером, как встретила Новый год?
— Где же, каким образом?
— У меня.
"Ясно. Не терпится мужичку. Не мытьем дак катаньем хочет меня укатать. Не знала, что он такой упорный. Хотя, если вспомнить те времена, — то точно так же упорен был, когда ускользал от меня, не давался никак. Сидел под своим колпаком и ни разу оттуда не высунулся, как я ни изводилась. Ни разу до него живого, настоящего не докопалась — неприступен был. А сейчас что ему надо? Решил погулять (хотя и седины-то еще нет, скорее, лысина), думает, что я для него — готовая любовница? Конечно, тогда эта зрелая баба могла доказать ему, что он уже мужик, а я, девчонка, могла его только любить… Теперь роли поменялись: какой с пенсионерки спрос… А я, значит, призвана доказать ему, что он еще на что-то годен? Ну уж дудки. Думает, только поманит — побегу и за счастье сочту: облагодетельствовал Шурик? Плохо же он узнал меня за те годы, да и не пытался. Но… посмотрим".
А ночью, первоянварской ветреной ночью ей приснился вдруг сон: лежит будто бы она у себя дома, почему-то на полу, и приходит к ней Шурик. Она явственно видит, как он ступает своими черными начищенными туфлями у нее перед носом, но она не пытается изменить положения, он тоже, так они и продолжают оставаться: ее нос и носы его ботинок на одном уровне. "Сволочь, он-то этого не замечает", — думает про себя Марина, но как-то беззлобно, хотя и чувствует себя рядом с ним, как всегда, в униженном положении. Он наклоняется к ней и говорит, зачем пришел: "Я плачу женщинам по-разному." ("Значит, покупать меня пришел, проституткой решил меня сделать…") Больше всех — тем, кто еще не рожал детей, меньше — тем, кто рожал одного, кто двоих — еще меньше. ("Рублей двести-сто пятьдесят", — прикидывает Марина, забыв, что она-то рожала двоих детей, и ей-то перепадет гораздо меньше.) По пятницам и по субботам", — продолжает выкладывать условия Шурик. "Я могу чаще!" — вставляет Марина, не отрывая свой нос от пола, и это вырывается помимо ее желания, так как всем своим естеством она против такого предложения, но возможность почти "за так" получить хоть какие-то деньги, чтобы рассчитаться с проклятыми долгами, заставляет ее рот, помимо сознания, произнести эти слова. "Я не могу", — останавливает ее Шурик, и она усмехается: "Ох, да ведь его треть ждет его в своем тереме… А почему треть, — спохватывается она, — а не половина? Да потому, что — он, я и она…" На этом подсчете она просыпается и, находясь еще под властью сна, жалеет о тех двухстах, а если умножить на два — четырехстах рублях, которые были только во сне, и сговорчивой она была во сне, и Шурик был богатым только во сне — откуда у него деньги-то: две дочки растут; дача, машина съедают все… Эх, сон, сон!..
Вечером он педантично звонит и заезжает за Мариной. Она садится в машину и с волнением проезжает тот квартал, который разделяет их дома. Он тоже волнуется — знакомо вытягивает шею и напрягает желваки; так же вез и на дачу. Вместе они идут в подъезд. "Как он ничего не боится? Соседи ведь", — ей это не совсем понятно (а чего тут не понимать: просто надо быть циником), но она тоже ничего не боится, пусть даже эта баба, его жена, встретит их в дверях квартиры: она ее и не заметит, а плюнет ей на хвост, потому что эта стерва исковеркала ей всю жизнь, отняла любовь; Марина потом исковеркала жизнь еще одному человеку, а вот себе эта ведьма недостойными спекулянтскими методами обеспечила двадцать лет безбедной, полнокровной жизни — ведь Шурик-то сам не был ничем особенным, во всяком случае для нее, это папа Шурика был значительным лицом в городе, и поэтому у нее теперь все о’кей, все в жизни сладилось. Марина ненавидела с тех пор этих подзаборных, нищих ленинградок, умеющих не выпускать, зубами вырывать себе теплое место в жизни, ни перед чем не останавливающихся. Все они для нее с тех пор были одинаковыми. Но сейчас она идет взять свое, и наплевать ей на страдания этой пенсионерки — пусть-ка посторонится!
Но в квартире было пусто, Марина разделась, как в старые, не совсем добрые времена. Она знала, что и сейчас не на добро пришла сюда. Но характер ее уж таков — идти до конца…
Шурик подал ей тапочки. Да, раньше-то здесь не такие водились: меховые, нарядные, а нынче и "старушечьи" годятся. "Экономия, жесткая экономия на мелочах", — поняла Марина. У ее-то дочек тапочки получше, точно, будут… Правда, дачи у них нет. Она всунула ноги в тапочки и зашлепала вслед за Шуриком по коридору.
— Иди на кухню, держи фартук, — Шурик попытался сделать ее "хозяйкой на вечер".
— Нет уж, хозяйничайте на вашей кухне сами, я только мешать буду, — самоустранилась Марина. Не нравилось ей это панибратство. Она здесь гостья, и все.
— Тогда готовь стол.
— Мгм. — Марина уселась на диван, осмотрелась.
Да, богатство "не блещет", как ни странно: поистаскался, пообносился Шурик, все на дачу несет, видать. Телевизор старой марки, самой первой, наверно; мебель — глаза бы не смотрели, посуда в серванте стеклянная, коврика на полу даже истертого нет. "А на даче мечтает пианино поставить, — вспомнила вдруг планы Шурика Марина. — Ну правильно, там-то они друг перед другом и выкобениваются. Жену любимую и то одеть не может, — вспомнила Марина "ведьму", которую иногда встречала на улице. — Да, пожалуй, больше десяти рублей Шурик заплатить не сможет… если б захотел платить", — усмехнулась она, припомнив свой сон.
Шурик тем временем метал на стол: бутылочку — какое-то марочное, закуску — консервы, разносолы (жена, видать, только что привезла, что ж не похвастаться, у других сейчас и консервов нет — взять негде: все распределяется по карточкам, как в войну).
— Ну, за встречу, — радостный, предвкушающий, сел за стол, поднял стопку. "Ну-ну", — смеялась глазами Марина.
Ну, о чем Шурику говорить — обо всем: о работе, о детях; тут прихвастнуть, там подучить — только не о главном. Когда ж о главном? Марина сидит глупой куклой, непонимающей, кивает, винцо попивает. Ага, вот оно:
— Ванну не хочешь принять?
Марина становится еще глупее:
— А зачем?
— Я тебе халат принесу, будешь как дома.
"Не выйдет", — Марина снова "показывает фигу".
— Я и так как дома.
Шурик скуксился:
— Так будет еще лучше…
Следующий заход:
— Кактусы любишь? В спальне можешь посмотреть.
Марина — все равно не отделаться — тащится в спальню. До конца так до конца. Широкая кровать посреди комнаты. Кактусы на окне. Подходит, смотрит. Он — сзади: спереди, конечно, боязно, в глаза придется смотреть. Обхватывает руками, поворачивает, подбрасывает на руки, опускается на кровать: она у него на коленях. Целует. Знакомо… до боли. Марина тает… только на минутку. Дольше нельзя — забьет дрожь, что дальше будет — не предсказать. Он заваливает ее на подушки, она упрямо поднимается. "Вот так. Без слов. Без просьб. Считает, что похода в киношку и ужина для такой, как я, достаточно. Достаточно пальцем поманить — прибегу, брошусь в объятия. Не знает, дурачок, что он мне нужен. Ни в каком виде. Раньше был нужен. Для жизни. Для семьи. Для любви. А сейчас… Хороша ложка к обеду."