Софи настояла, чтобы Лукрецию Борджиа похоронили на семейном кладбище. Драмжер, переполненный жизненными силами, совершенно не думал о смерти. Он и представить себе не мог, что смерти под силу обуздать его могучее тело. Однако он знал, что конец неизбежен, и очень хотел, чтобы в свой срок его мать, а потом и он сам легли в ту же землю, где покоился его отец.
Брут не жил больше в Большом доме и совершенно устранился от управления тем, что было некогда плантацией Фалконхерст. Еще до окончания войны он выстроил себе в Новом поселке удобную хижину и без труда подыскал сожительницу. Он отрезал себе несколько акров лучших земель на плантации и возделывал их даже прилежнее, чем трудился прежде. Теперь ему было нужно одно — чтобы его оставили в покое и не покушались на его коня, двух коров, мулов и стадо свиней, которых он прихватил с собой, покидая Большой дом. Софи не возражала: все вокруг рушилось с такой стремительностью, что утрата еще нескольких голов скота казалась ей мелочью.
Впрочем, теперь, когда не стало Аполлона, ей уже ничто не казалось существенным. Она перестала обращать внимание на свою внешность и день-деньской не снимала ношеный ситцевый халат, не заботясь даже о прическе. Почувствовав голод, она набрасывалась на еду, пила, когда испытывала жажду, спала, сморенная усталостью. Когда ей требовался мужчина, под боком всегда был Драмжер. После гибели Аполлона ей одно время — казалось, что она никогда больше не захочет близости с мужчиной, однако быстро выяснилось, что ей достаточно только о нем подумать, чтобы ее охватила похоть. Кроме Драмжера, рядом не было ни одного пригодного существа мужского пола, и его нежелание было преодолено подкупом. Отцом ребенка, которого она нехотя вынашивала, был Драмжер.
Как личность Драмжер интересовал ее ничуть не больше, чем прежде Занзибар. Однако он был животным мужского пола, способным удовлетворить ее чувственность, и, покупая его услуги, она на время отвлекалась от преследующих ее мыслей об Аполлоне. То, что ей приходилось дорого платить за милости Драмжера, мало ее беспокоило. Когда он потребовал оставшиеся от Августы золотые серьги, она охотно отдала ему их в качестве платы за месяц еженощного обслуживания. Она не только отдавала ему драгоценности, но и позволяла их носить — в частности, проколола ему мочки ушей иглой, в которую вдела белую шелковую нитку. При всей своей неуместности в его черных ушах, эти сверкающие камешки служили постоянным напоминанием об удовольствиях, какими он ее одаривал. За серьгами последовали и другие ценности, доставлявшие Драмжеру огромную радость, хотя он и не мог их носить. Он не знал недостатка в женщинах и был избавлен от необходимости расплачиваться за их благосклонность, поэтому прятал драгоценности Софи в коробку из-под конфет, зарытую в землю вместе с рваным саквояжем, набитым золотыми монетами.
Сперва Софи предпринимала попытки торговать своими побрякушками, для чего списалась с ювелирами Монтгомери и Мобила, однако затем выяснилось, что рынок затоварен драгоценностями, а на потерявшие цену бумажные купюры, которые она выручала, почти ничего нельзя было приобрести. Она рассудила, что лучше будет отдавать драгоценности Драмжеру — он по крайней мере обладал ценным для нее товаром, куда более привлекательным, чем бесполезные бумажки. Что касается беременности, то раньше она отказывалась верить, что в ее возрасте еще возможно зачатие, однако теперь вынашивала дитя, которому предстояло стать единокровным братом или сестрой (это ее мало занимало) ораве голых негритят, носившейся по пыльным улочкам Нового поселка.
Если Софи проявляла полнейшее безразличие к зародившейся в ее утробе новой жизни, то этого никак нельзя было сказать о Драмжере. От одной мысли о его ребенке, вынашиваемом Софи, в нем загорались неуемная гордость и тщеславие. При этом он забывал о том, что его либо принуждали к отцовству, либо покупали его благосклонность. Ведь Софи оставалась белой дамой, дочерью Хаммонда Максвелла, по-прежнему владевшей Фалконхерстом, принадлежностью мира, в который он и не надеялся проникнуть, — мира белых людей, находившегося в такой же дали от него, как земная твердь от небесного свода. Он был всего лишь Драмжером, она же — Софи Максвелл, в ее жилах текла кровь Максвеллов и Хаммондов! В ребенке, вынашиваемом ею, будет бежать не только его кровь, но и эта, благородная. Этот ребенок родится свободным и в один прекрасный день вступит во владение Фалконхерстом. Драмжер ни на минуту не сомневался, что это будет мальчик, как почти все его остальное потомство.
Правда, Фалконхерст уже не был таким заманчивым владением, как с десяток лет назад, когда в длинных спальных бараках и в невольничьих хижинах было тесно от первосортных чернокожих, за каждого из которых на аукционах Нового Орлеана, Мобила и Натчеза можно было выручить по нескольку тысяч долларов. Однако для Драмжера Фалконхерст оставался прежним Фалконхерстом — центром мироздания.
На правах отца будущего хозяина плантации Драмжер перетащил свои пожитки из комнатушки на чердаке, которую всегда занимал, в большую комнату на втором этаже, в которой раньше спали Хаммонд и Августа, а потом помещался Аполлон Бошер. Он не спросил у Софи разрешения на переезд и ухом не повел бы, ответь она ему отказом. Он уже давно махнул рукой на еще сохранившиеся у нее остатки власти.
Однако тот факт, что Софи носила его сына, заставлял его относиться к ней несколько иначе — с некоторым уважением. В его действиях даже прослеживалось нечто, что можно было бы назвать привязанностью. Его забота о ее благополучии распространялась даже на ее внешний облик: уговорами и лестью он принудил ее вспомнить о своей внешности и даже гордиться собой. Теперь она заставляла Маргариту греть воду себе для ванны, расчесывала свои всклокоченные космы и укладывала их в стиле «водопад», модном во времена, когда она ежегодно наведывалась в Новый Орлеан. Из-за беременности она уже не помещалась в приталенных платьях, однако грязному ситцевому халату была дана отставка: вместо него она носила теперь вполне приличные платья мачехи.
Драмжер решил, что им теперь не годится есть на кухне. Поскольку от Маргариты нельзя было требовать, чтобы она не только стряпала, но и подавала еду, он взял в дом паренька из Нового поселка и стал учить его лакейской премудрости. Парень был одним из пары близнецов, приобретенной Хаммондом Максвеллом у бродячего работорговца лет десять назад в возрасте шести-семи лет. Кастор умер, а Поллукс выжил благодаря тому, что оказывал мелкие услуги то одному, то другому обитателю Нового поселка, которые едва терпели его, но не прогоняли, соглашаясь на работу, какую могло выполнять это недокормленное существо. Бедняга пришел в восторг, когда ему посулили жизнь в Большом доме, обноски, предложенные Драмжером, — в частности, старый костюм Джубала, на котором почти не осталось медных пуговиц, а главное — трехразовое, хоть и скудное, питание, а также двадцать центов в день, обещанные, но вечно зажимаемые работодателем.
Поллукс выглядел нескладным подростком с большими руками и ногами, однако был мил на лицо и походил сразу на негра и на индейца — последние определенно затесались в число его предков. У него были прямые черные волосы, высокие скулы, орлиный нос, медная кожа, но при этом толстые губы, широкие ноздри и мощный негритянский костяк. Благодаря грубому, зато регулярному питанию он стал наливаться силой и обещал превратиться в молодца.
Итак, Драмжер и Софи питались теперь в столовой, обслуживаемые Поллуксом. Несмотря на то что обеденный стол был выпачкан свечным воском и остатками еды, большой вентилятор висел безжизненно, опасно накренившись, а серебряные приборы изрядно потускнели, Драмжер чувствовал, что пребывание здесь работает на его престиж. Он уже занимал комнату старого хозяина и его место за столом, спал с его дочерью, должен был вот-вот стать отцом его внука. Все это постепенно превращало его в хозяина Фалконхерста.
— Скоро в Бенсоне будет много солдат из армии северян, — уведомил он Софи как-то вечером, когда они пили чай из треснутых севрских чашек, заедая его кукурузными лепешками. — Так сказал один человек, вернувшийся из Селмы. Я только сегодня с ним разговаривал. В Бенсоне будто бы будет Бюро для освобожденных. Цветные будут ничуть не хуже белых, им даже дадут право голоса. — Он посмотрел на нее из-под своих длинных ресниц, чтобы проверить, какое впечатление произвели его слова.