– Эй, позвал я, – кто-нибудь по-русски кумекает?
– Кумекает, кумекает, – отозвался из-под маски какой-то мужик. Что-то подсказало мне, что это он плеснул мне в морду газом.
– Чего вы со мной делать хотите? – спросил я.
– Садистские эксперименты, – спокойно сказал мужик. – Ты что, не уловил, что я доктор Менгеле?
– Чего? – не слыхивал я ничего про этого доктора, но кто такие садисты, слышал.
Мужик хихикнул, и я понял, что он издевается.
– Ты не бойся, – сказал он посерьезней. – Ничего тебе не отрежут. И вообще, никакой хирургии не будет. Мы будем изучать твои сны. Что ты увидишь во сне, то нам и расскажешь, понял?
– А если я ничего не увижу?
– Увидишь, увидишь!
– А если совру, скажу, что не то видел?
– Ну, это мы сможем проверить. Ты у нас будешь к детектору лжи подключен.
– Понятно, – сказал я. Мне уже было все ясно. Фрицы передали меня цэрэушникам, а те с помощью всякой химии будут из меня вытаскивать секретную информацию. Такое я в кино видел. В общем, это было ничего. Никакой секретной информации я не знал. Я даже не знал точно, сколько народу у нас в части. Самым секретным, наверное, было то, что я уже рассказал Курту – о том, что к нам на кухню из ФРГ можно пролезть через подвал.
– Сейчас тебе сделают укольчик, – пообещал мужик, – и ты поспишь немного. А потом расскажешь, что видел во сне. Вот и все.
– На иглу посадите? – спросил я, сознавая, что они, гады, могут сделать со мной все, что угодно, а мне останется только подчиняться…
– У нас своих наркоманов хватает, – ухмыльнулся цэрэушник.
Подошла тетка в маске и вколола мне в руку одноразовый шприц. Сперва я ничего не почувствовал, а потом ощутил, что становлюсь каким-то вялым и квелым, ленивым и успокоенным. Глаза сами собой закрылись, и хотя еще некоторое время я не совсем спал, а даже слышал голоса и пиликанье приборов, это продолжалось недолго… Правда, засыпая, я все время думал о том, что увижу во сне, точнее, пытался представить себе, какую пакость они мне приготовили. Я почему-то подумал, что они будут стараться, чтобы во сне я увидел свою казарму, часть, офицеров или что-то еще. Потому что ничего другого интересного для них я не знал. Навряд ли цэрэушников могли заинтересовать детдом, школа или спортивные секции, где я занимался. Больше-то я ничего в жизни не видел, если по большому счету!
Но увидел я во сне совсем другое…
…Светило солнце, небо было синее и безоблачное, а деревья – огромными. А я был очень маленький, потому что рядом со мной шла собака, голова которой была выше моей. И еще шла высокая-превысокая женщина, и ветер раздувал подол ее платья. Мне было страшно, потому что собака была большая. Но женщина, державшая меня за руку, меня не пугала. Это была моя мама. Я чувствовал ее запах, запах духов и, кажется, сирени. Собака повернула ко мне свою огромную морду и высунула страшный красный язык. Я испытал ужас, хотя, наверное, она всего лишь хотела меня лизнуть. Но я заорал, заверещал, а мама взяла меня на руки и стала гладить, шепча:
– Доунт край, доунт край, бэби!
Странно, но я не удивлялся этому. Я понимал эту фразу так, как если бы она говорила:
– Не плачь, не плачь, маленький!
В общем, как родную. И сам я тоже лепетал что-то вроде «Мамми! Мамми!», но вовсе не удивлялся тому, что говорю с мамой по-английски.
Мне было тепло, уютно и нестрашно на руках у мамми, то есть у мамочки. Но тут что-то щелкнуло и я проснулся. Это было необычно быстрое пробуждение. Впечатление было такое, будто я сидел в кино и смотрел фильм, но вдруг экран стал белым и зажегся свет.
– Ты о'кей? – спросил давешний мужик. – Что видел?
Я рассказал как есть. Ну, хотят ребята знать, что я во сне увидел – пожалуйста. Вроде бы во сне я Родину не предавал, не говорил, что Брежнев – дурак, а Андропов – кто-нибудь еще…
– Нормально, – сказал мужик, выслушав все, что я припомнил, от корки до корки. – Продолжаем! Спать!
На сей раз мне никакого укола не делали. Просто слово «спать» подействовало, будто выключатель.
Выключатель, повернув который меня погрузили в сон.
Я почти сразу увидел себя на руках у мамми, в автомобиле, за рулем которого сидел крепкий мужчина в шляпе с широкими полями, в синем комбинезоне и клетчатой рубахе с закатанными рукавами. И я знал – это па. То есть папа, мой отец. Он вел машину по извилистой, неасфальтированной дороге, машину трясло и ворочало.
– Бен, – сказала мама, – не так быстро. Она сказала это по-английски: «Нот coy фаст, Бен». Но опять же я даже не задумался над этим. И все фразы, которые потом говорились, мною понимались без труда, как будто я знал их всегда.
– Я тороплюсь, – ответил отец, то есть Бен. – Мне не хотелось бы, чтоб меня считали подонком.
– Старому Брауну все равно не поможешь, – сказала мама.
– Но он должен увидеть Дика хотя бы за час до смерти.
Дик… Именно это имя было моим! Я – Дик. А старый Браун – мой дед. И я уже знаю, да, знаю, что будет потом, в конце поездки. Я помню это!
Картинка резко сменилась. Я увидел комнату с большой кроватью, на которой лежал седой, бледный старик, с синими пятнами на лице и лиловыми губами. Вокруг него стояли люди, грустные, понурые. Женщины утирали лица платочками. Почти все были одеты в черное. Только мой отец был одет не так. Я сидел на руках у матери и водил глазами из стороны в сторону.
– Хорошо, – сказал старик очень тихо, – хорошо, что ты пришел, Бен. Покажите мне малыша. Подойди сюда, Милли.
И моя мама поднесла меня к этому страшному старику. Я был в ужасе, когда она нагнулась над ним и его страшная, желтая, с зеленоватыми тонкими венами рука медленно потянулась ко мне.
– Ричард Браун… – прошептал дед. Это был мой дед!
Мама всхлипнула, а старик погладил меня по плечику, мне стало совсем страшно, и я заревел.
– Он похож на тебя, Милли, – седая щетина и морщины деда были так ужасны, что я орал как резаный. – Но все же это Браун…
И опять «включился свет».
– Как ты себя чувствуешь, Дик? – спросил джентльмен в маске. Я ответил:
– Олл райт, сэр.
Эту фразу, я, конечно, сумел бы составить и при своем трояке по английскому. Но произнес я ее так, как мне никогда до того не удавалось. И уже произнеся, я с каким-то легким, запоздалым удивлением отметил, что понял фразу, произнесенную цэрэушником по-английски. И притом признал себя Диком… Нет, в этот момент я еще помнил, что я – Коротков Николай Иванович. Но уже очень смутно.
– Рассказывай, что ты помнишь, – велел парень из Си-ай-эй, и я стал рассказывать сон. По-английски, без запинки, совершенно естественно, с интонациями и выговором, которые могли быть у человека, рожденного под звездно-полосатым флагом.
– Спать! – вновь приказал мне парень, и я вновь нырнул во тьму «кинозала», где меня ждал новый клип…
Я сидел на стульчике за большим столом, где устроилось много людей. На мне был бархатный костюмчик, салфетка на шее, а прямо передо мной – торт с четырьмя свечками. Все загорланили:
– Хэппи бефдей ту ю! Хэппи бефдей ту ю!
Хэппи бефдей, диа Дикки! Хэппи бефдей ту ю!
А я дул на свечи, и приторно-сладковатый, смолисто-восковой дымок щекотал мне нос.
И опять я уже знал все, что увижу дальше. Было как бы две картинки: одна яркая, цветная, вторая – блекловатая, такая, какую можно, и бодрствуя, представить в воспоминаниях… Эта картинка все время бежала впереди, а потом на яркой я видел все как бы воочию. Иногда эти картинки хорошо совмещались, иногда на цветной что-то выглядело чуть-чуть не так, но в общем и целом все события проходили именно в том порядке, как предсказывала бледная картинка.
Это был первый день рождения, который я запомнил. За столом были мать, отец, старшая сестра отца, тетя Клер, младший брат отца Уилл, этих я уже хорошо помнил. Остальные лица были, как бы смазаны. Потом я сразу переместился в детскую, где находились мои сверстники: кузен Тедди, сын Уилла, Ник Келли – я сразу увидел его, и четырехлетним на яркой картинке, и тридцатилетним на бледной… Именно тут я почему-то подумал: «Нику сейчас тридцать, значит, мне должно быть столько же». Где-то сидело число «двадцать». Откуда оно взялось? Не понимая этого, я смутно почуял беспокойство. Потом что-то мигнуло, словно вспышка фотоблица, беспокойство по поводу того, что мне двадцать лет, исчезло. Как и само число, которое стало просто комбинацией из двойки и нуля – ничего для меня не значащей. Зато 30 стало значить многое – этими двумя цифрами выражалась протяженность моей прожитой жизни.