За время болезни Лили пришло два письма от Картера, но Равенел не сказал ей об этом. Какое-то время Лили вообще не справлялась о муже; когда ее мучили мысли о нем, она сразу просила принести ей ребенка. Как видно, природа сама направляла ее к этому нежному, беззащитному, бессловесному, но могучему утешителю. Как только Лили поправилась, Равенел взял каюту на парусном корабле, шедшем в Нью-Йорк; он предпочел пароходу парусник отчасти из экономии, а также стремясь, чтобы их путешествие затянулось подолее и Лили была бы надежно отрезана от всех новостей и от общества. Лили не возражала против отъезда; отец так решил, и этого было достаточна за три недели, пока продолжалось их путешествие, Лили немного окрепла и чуточку повеселела. Равенел начинал надеяться, что несчастье её не сломило. Лили всегда отличалась бодростью духа и тела — она быстро справлялась с недугами. Чуждая мрачным раздумьям и всегда находившая связь с окружающей жизнью, она нелегко поддавалась печали. Беседуя с ней, доктор совсем не касался Картера, а она лишь однажды его назвала и сказала в задумчивости:
— Я надеюсь, его не убьют.
— Я тоже надеюсь, — тихо ответил доктор и не прибавив ни слова. Но бросил на дочь испытующий взгляд. Или она все же хочет простить этого человека? Быть может, он поспешил, увозя ее прочь и бросая притом свою скромную службу, которая так или иначе, но давала им хлеб. Нет, он, конечно, был прав. Встреча с миссис Ларю убила бы Лили. В этот Содом возвращаться нельзя.
С деньгами было туго. Его личные средства кончались. Что до денег, оставленных Картером, то он запретил их тратить. Но сейчас Равенел мало об этом думал, целиком поглощенный заботой о будущем Лили. Надумает ли она мириться с супругом? Будет ли счастлива вновь? Обо всех происшедших за это время событиях они узнали лишь по приезде в Нью-Йорк.
Картер прибыл в армию в Гранд Экоре как раз накануне новых боев. Бэйли со своей знаменитой плотиной выручил Портера;[154] мониторы и канонерки, а с ними и сам адмирал спускались вниз по реке; идти за хлопком на Шривепорт было теперь уже поздно, потому войска отходили к исходным позициям. Все знали, что армия в силах отбить любую попытку южан отрезать ее от тыла, и Картер принял бригаду с веселой уверенностью, что близится бой и что их ждет большая удача. С последним из боевых кораблей уходящего флота он отправил жене письмо, в котором делился с ней радостными предчувствиями и заверял в своей нежной любви; он не знал, что на это письмо уже не будет ответа. Последний транспорт, который пришел в Гранд Экор, привез почту и с ней письмо от доктора Равенела; но бригада была на марше, и письмо пришло к Картеру в поздний вечерний час, в самый канун сражения при Кейн-Ривер. При свете костра на биваке он прочитал о том, как сам загубил свое семейное счастье. Равенел писал кратко, без всяких укоров обо всем, что случилось, сообщал, что считает своей непременной отцовской обязанностью увезти дочь подальше от места ее несчастий, что они уедут на Север, как только она поправится.
«Я очень прошу, не пытайтесь увидеться с ней, — заключал Равенел. — Пока что она не сказала о вас ни слова, потому не могу вам сообщить, как она к вам относится. Быть может, пройдет какое-то время, и она вас простит, если, конечно, вы сами хотите ее прощения. Кто знает? Пока что мне представляется самым разумным отсюда уехать, и я вас прошу во имя ее страданий не препятствовать нам».
То был тяжкий удар для Картера. Штабные, сидевшие рядом с ним у костра, были бы сильно встревожены, если бы знали, что в эту минуту суровый их генерал поражен в самое сердце семейным несчастьем. О Картере было известно, что он прожигатель жизни, заматерелый в гульбе, неподвластный душевным страданиям и едва ли способный почувствовать душевные муки других. Но генералу было сейчас так мучительно худо, что он не смог продолжать начатой беседы, не мог даже молча сидеть у костра. Он встал, отошел в сторону и с час прошагал взад-вперед один в темноте. Он старался понять до конца, что стряслось с ним, осознать размеры несчастья и решить для себя, где искать ему выхода из тупика. Но ясности не было, мысли текли вразброд, как это обычно случается, когда нас постигает несчастье. Дьявольски скверно, чудовищно, гнусно — вот все, что он мог сказать. Он изнемогал от стыда, от досады, от горя. Для миссис Ларю у него не нашлось ни худого, ни доброго слова. Хотя она и была в этом деле, конечно, виновней его, он был не столь низок, чтобы себя выгораживать; он только жалел, что встретился с ней вообще, и клял тот трижды злосчастный день на «Креоле». Главное — он оскорбил, обидел свою жену, а кто тут еще замешан, не имело сейчас значения. Он прикусил губу, на глаза набежала слеза. Он думал о Лили, несчастной, страдающей лишь потому, что она была верной женой, а он оказался неверным, нестоящим ее мужем. Простит ли она его, вернет ли ему свою нежность? Кто скажет? Он сделает все для нее, будет драться как лев, добьется награды и славы; он посвятит ей все силы, все свои подвиги. Быть может, ему дадут тогда чин генерал-майора, вся страна будет знать о его воинской доблести, и тогда он падет перед ней на колени, моля о прощении, и Лили к нему снизойдет. Он почувствовал радостный трепет при мысли, что это еще возможно, что ее любовь не потеряна.
Потом генерала позвали, — из штаба прибыл приказ о завтрашнем бое; надо было прочесть его и отдать приказ по бригаде. А потом заявились два гостя, артиллерийские офицеры, однокашники, знавшие Картера еще с молодых лет, — пришли поздравить со звездочкой. Картер стал угощать друзей, крепко выпил и сам — хотелось развеять тоску; а когда, уже к полночи, гости ушли, он почувствовал, что изнемог, и тут же улегся спать: бывалый солдат спит при любых обстоятельствах.
У Гранд-Экора Ред-Ривер выпускает рукав, который несколько ниже снова впадает в нее; пока же река и рукав идут параллельно, они обтекают подобие острова миль в сорок длиной. Рукав, называемый ныне Кейн-Ривер, некогда был полноводной настоящей рекой и словно бы в память о славном прошлом течет и сегодня между крутых берегов, слишком высоких для его почти замерших вод. По низинам этого острова армия шла без препятствий, — мятежники берегли свои силы, чтобы ударить в момент, когда северяне начнут переправу через Кейн-Ривер. Тэйлор с луизианской и арканзасской пехотой шел за ними другим берегом, всемерно блюдя осторожность, не затевая стычек, строго держа дистанцию, и сейчас готовился к бою, всего в нескольких милях от Эндрю Джексона Смита. Полиньяк[155] же с техасской конницей, сделав большой обход, занял высоты по южному берегу Кейн-Ривер, куда должен был выйти Эмори со своими двумя дивизиями Девятнадцатого корпуса. Общая схема сражения была очевидной. Эндрю Джексону Смиту предстояло отбить Тэйлора, а Эмори должен был атаковать Полиньяка.
Осторожный и многоопытный Эмори уже принял решение, как он будет сражаться, если враг перережет ему дорогу. У него на пути был лес, после — открытое поле ярдов на восемьсот, а дальше долина или, скорее, впадина, по низу которой бежала река; брода здесь не было, только паром. В долину прямо к воде сбегала дорога, крутая и узкая, поток был здесь быстрым и желтым от глины, а на другом берегу та же крутая дорога круто взбегала наверх и пропадала в поросших сосной высотах. Вернее всего, что именно там, в сосняке и по краю утесов, стояли войска Полиньяка — разведать точнее расположение врага было уже поздно. Но если техасцы там, то коней, без сомнения, они отправили в тыл, чтобы биться в пешем строю. И если подсчеты северных генералов точны, значит, на этих крутых высотах залегло сейчас несколько тысяч стрелков и гора неприступна. Эмори понимал, что атака в лоб исключается и возможен только обходный маневр. Так что бой на этом участке должен был развернуться по особому плану.
Таковы были в общих чертах перспективы сражения в три часа поутру, когда Картер с трудом очнулся от сна после полученной накануне горестной вести. Наступление было назначено на половину пятого, и Картера пробудил смутный шум в его лагере. Много сотен людей одновременно скатывали одеяла, приводили в порядок свою амуницию, протирали винтовки от свежей росы, торопливо жевали надоевшие всем сухари. Строились роты, сержанты вели перекличку, кое-где уже раздавалась общая полковая команда; лошади ржали, кричали мулы, доносился лай собак; но пока еще не было слышно ни мерного топота ног, ни скрипа колес. Движение и многолюдье было невидимым, поглощалось ночною тьмой, лишь кое-где рдел запрещенный костер и виднелись фигуры сбившихся в кучку солдат, варивших себе кофе.