— Почему ты так долго, папа? Я сижу здесь одна, словно мышь в мышеловке!
— Позволь мне, Лили, представить тебе мистера Колберна, — ответил ей папа. — Вот кресло, сэр. Вам будет удобнее в нем, чем в этих чудищах красного дерева. Не думайте, что я отдал вам свое. Мне больше нравится здесь, на диване.
Мисс Равенел — я полагаю, мой долг об этом сообщить — была хороша собой; глаза у нее были быстрые, синие, а волосы — удивительной красоты, пышные и волнистые, белокурые с янтарным отливом. Она была высока и стройна, с прелестной фигурой, необыкновенно изящная в каждом движении. Смущение девушки и яркий румянец, мгновенно вспыхнувший у нее на щеках, не могли не польстить Колберну. Этот румянец неизменно тревожил мужчин, которым выпало счастье быть знакомыми с мисс Равенел. Каждый считал, что именно он взволновал ее женскую душу, и, в общем, не ошибался. Новые люди всегда волновали мисс Равенел, самые разные люди и часто — с первого взгляда. Она унаследовала от отца сочувственный интерес к окружающим, отзывчивость и непринужденность, которые казались еще милее в застенчивой нежной девушке. Что до того, была ли мисс Равенел прекрасна, как гурия, мнения тут расходились; будучи автором, я имею возможность, конечно, навязать свое мнение, но не стану этого делать.
Любопытно отметить, что большая часть читателей требует от романиста, чтобы его героиня была неземной красоты. Между тем в действительной жизни это не часто случается, и сколь многие любят беззаветно, до самой смерти не очень красивых женщин. Зачем же мне против совести утверждать и настаивать, что мисс Равенел была раскрасавицей? Зато я скажу, — и в этом я буду тверд, — что она, как и ее отец, привлекала к себе симпатии. Больше того, она была из тех девушек, в которых легко влюбиться и которые сами (прошу у нее прощения) тоже готовы любить, хоть и не знают пока, что владеют этими качествами.
Сейчас, когда ей представили Колберна, она наклонила головку, приветливо улыбнулась и раскраснелась на свой обычный манер, но не протянула ему руки и ничего не сказала. Вернее всего, она ожидала, что доктор даст ей понять, о чем шел разговор и надо ли ей принять в нем участие. Так у них было в обычае, и доктор пришел ей на помощь.
— Мистер Колберн, моя дорогая, сын покойного доктора Колберна, — сказал Равенел, усадив гостя. — Ты помнишь, наверное, я говорил тебе о его прискорбной кончине? Я счастлив теперь, что нашел его сына.
— Как это мило, что вы навестили нас, мистер Колберн, — объявила молодая особа с музыкальными, почти что напевными интонациями. — Надеюсь, вы не презираете нас, южан, — добавила она и так притом улыбнулась, что на мгновение даже генерал Борегар,[10] в ту пору признанный вождь мятежа, показался Колберну не столь уже ненавистным. — Мы ведь из Луизианы.
— Весьма сожалею об этом, — сказал Колберн.
— Сожалеть не о чем, — засмеялась она. — Место совсем не плохое.
— Поймите меня, пожалуйста, правильно. Я сожалею, что вам пришлось покинуть родной дом.
— Спасибо за сочувствие. Не знаю, что скажет вам папа. Он не любит Луизиану. Мне кажется, он ничуть не грустит, что нам пришлось уехать оттуда. А мне очень грустно. И нечего тут объяснять. Новый Бостон очень красив, и новобостонцы — прекрасные люди. Но покинуть родные места — это всегда несчастье.
— Не вижу в том никакого несчастья, милочка, — возразил доктор. — Это вроде несчастья иудеев, бежавших прочь из Египта, или несчастья людей, гибнувших в море и покидающих наконец утлый плот, чтобы взойти на корабль. К тому же наша прекрасная родина выгнала нас сама.
Доктор считал себя вправе поносить земляков, в особенности после того, как они его оскорбили.
— Вас заставили выехать, сэр? — спросил Колберн.
— Да, пришлось сделать выбор; эти несчастные папуасы не признают ведь нейтралов; цвет человечества — только они, а все остальные — варвары. Они так долго питались кровью своих рабов, что не терпят нелюдоедов. Каждый, кто нелюдоед, — им живой укор, и они хотят от него поскорее избавиться. Вспоминаю издольщика, которого я как-то встретил на перекрестке дорог в таверне, когда ездил по северу Джорджии. Этот жующий табачную жвачку, благоухающий виски красноносый гигант хотел непременно выпить вместе со мной; когда же я отклонил эту честь, тотчас полез драться. Я сказал ему, что не пью вообще, что от виски меня тошнит, и под конец кое-как успокоил его, так ничего и не выпив. Тогда он решил объяснить, почему хотел перерезать мне глотку. «Понимаешь, в чем штука, чужак, — сказал он, — лично я потребляю виски». Вот ведь в чем суть: каждый непьющий — живой укор для него, значит, надо его прирезать. Полное повторение дела Брукса и Самнера.[11] Брукс заявляет: «Я лично сторонник рабства!» — и бьет Самнера палкой по голове только за то, что тот — не его взглядов.
— Когда моему дедушке прописали диету, он потребовал, чтобы вся семья перешла на сухарики, — откликнулся Колберн. — В тот момент он считал, что сухарики необходимы всему человечеству. И что же, они угрожали убить вас? Простите, если я задаю слишком много вопросов.
— Прямой угрозы, пожалуй, не было. Но дело дошло до кризиса. Должен сказать вам, что так же, как минералогией, я занимаюсь немного и химией. Между тем во всем городе, хотя мои земляки и живут сугубо материальными побуждениями, я сказал бы — хлопковыми и сахарными инстинктами, не нашлось ни единого человека из сторонников мятежа, который знал бы довольно химию, чтобы изготовить простейший запал для снаряда. Они решили захватить федеральные форты, но понимали, что без обстрела им их не взять. Снаряды они украли в государственном арсенале, и военный комитет приказал мне изготовить запалы. Тут уж пришлось без промедления решать, патриот я или мятежник. Мы сели на первый же пароход, отходивший в Нью-Йорк, едва избегнув шпионов, расставленных комитетами бдительности.
Разумный читатель может спросить, почему так случилось, что этот почтенный ученый, которому перевалило за пятьдесят, разоткровенничался вдруг с совсем молодым человеком, которого знал каких-нибудь полчаса? Но такова уж была натура у доктора; он всегда полагал, что человечество интересуется им не меньше, чем он человечеством. Добавим и то, что природная его откровенность еще возросла за годы общения со знаменитыми своей разговорчивостью земляками южанами. Окажись он где-нибудь рядом с сочувственно внимающим ему кучером дилижанса, возможно, он и ему бы поведал всю эту историю в не меньших деталях, чем ныне выпускнику знаменитого университета, представителю почтенной аристократии из пуритан. Он не ждал похвалы за свой жертвенный патриотический подвиг. Он и рассказывал то эту историю лишь потому, что речь шла не о его достижениях или потерях, о чувствах и убеждениях. Почему же, скажите, не пооткровенничать ему с человеком, который может понять его чувства и оценить его убеждения?
И была другая причина, почему доктор был так откровенен. В те дни все, что касалось разгоравшейся гражданской войны, каждая новость, принесенная с мятежного Юга на негодующий Север, тотчас же становились как бы общественным достоянием. Если, ставя свое имя в гостиничной книге, вы писали, что прибыли из Чарлстона, Саванны, Мобила, Нового Орлеана или любого другого пункта к югу от линии Мэзона-Диксона,[12] вас окружали толпой и жадно расспрашивали. Каждый хотел узнать, как вы бежали оттуда и почему, каждый готов был без устали восхищаться и вашим патриотизмом, и вашей отвагой, и никому не приходило на ум счесть вас хвастуном или выдумщиком. И вам тоже в голову не приходило умалчивать о себе, и вы раскрывали им душу, как утопающий, только что вытащенный из воды и окруженный сочувствующими наблюдателями.
Но мисс Равенел оставалась мятежницей. Как очень многие женщины и почти все юнцы, она замкнула свои симпатии в строгих пределах родного края. Она оставалась верна земле, вспоившей ее, и не допускала, что в Луизиане в этом году может взрасти хоть один красно-бело-синий цветок.[13] И, внимая сейчас своему отцу, его рассказу о бегстве из дома, нападкам на земляков, она привскакивала и пофыркивала с явным неодобрением, совсем как котенок, решивший себя показать очень хищным и злым. Никогда и ни при каких обстоятельствах она не поссорилась бы со своим любимым отцом, но сейчас готова была возразить ему энергично и со всей прямотой. Едва завершил он свою тираду, как она поднялась на защиту любезного сердцу Юга.