«Величие печали. Печаль не может разбить благородное сердце, она украшает его. Для сильного духом печаль не оковы, а царский венец. Сравните два сердца: одно глубоко страдало, но сумело вытерпеть муки; другое не знало печали совсем. Почему мы так чтим пострадавший в бою корабль — наш «Гартфорд», к примеру? Это ведь просто груда железа и негодных побитых снастей. Но пусть он изрешечен снарядами, и пусть его палубы залиты кровью, самый нарядный фрегат последнего образца, только что с верфи, не затмит его в наших глазах. Тот, кто много страдал, породнился с богами; телом он человек, но душой он вознесся над прочими смертными».
Выпадали порой и другие минуты, когда Колберн тревожился, не затаилась ли грусть слишком цепко в душе у Лили? Он помнил юную Лили иных, лучших дней и очень хотел бы увидеть ее опять веселой и беззаботной.
— Не кажется вам, что вы мало бываете в обществе? — спросил он ее однажды. — Изо дня в день все с одними и теми же лицами. Монотонность духовной диеты бывает не менее вредной, чем однообразие пищи.
— Папа и мистер Уайтвуд очень разные люди.
Эта реплика Лили понравилась Колберну: по сравнению с доктором Уайтвуд явно проигрывал. Колберн так был доволен, что не стал развивать свою тему, пока Лили сама не спросила:
— Вы хотите, наверно, сказать, что я покрываюсь плесенью?
— Разумеется, нет. Но замыкаться надолго в кругу тех же мыслей и чувств — довольно опасное дело. Вы рискуете впасть в задумчивость, в меланхолию, так сказать, духовно состариться.
— Охотно вам верю. Но что прикажете делать? Ведь женщинам не дают выбирать себе общество, а предлагают в готовом виде, как моду на платья. Я не могу явиться в какой-нибудь дом и сказать: «Развлекайте меня!»
— У мужчины и женщины — два разных мира. Мир мужчины — это миллионы ныне живущих людей и еще миллионы грядущих. (На минуту забудем о том, кто служил капитаном в Баратарийском полку; он — никто и ничто.) А мир женщины — только те люди, с кем она постоянно общается, каждый день, каждый час. Но ей следует расширять этот круг. Папы и мистера Уайтвуда тут недостаточно.
— Вы позабыли о Рэвви!
Услышав о Рэвви, Колберн почувствовал ревность и даже вознегодовал. Почему это Лили должна кроить свою жизнь по мерке малютки сына? А Лили уже не впервые поражала его этой стрелой — самой острой в своем колчане. Она то и дело вела с ним беседы о Рэвви, притом считая в душе, что жертвует для собеседника своим материнским тщеславием и даже и вполовину не хвалит сынишку так, как того требуют ямочки на пухлых щеках и другие его прелести. Я не хочу, конечно, сказать, что наш герой относился критически к Рэвви. Он взирал с удовольствием на материнские радости Лили и делал приятный вывод, что такая примерная мать, без сомнения, должна быть и превосходной женой. А кроме того, при известном таланте Колберна опекать малых и слабых, он всей душой привязался к Рэвви, и мальчик ответил молодому холостяку пылкой любовью. Миссис Картер не раз розовела в смущении, когда ее сын убегал от нее, устремляясь навстречу входившему в комнату Колберну.
— Рэвви, поди-ка сюда, — говорила она, — вечно ты всех беспокоишь.
— Да нет же, — ответствовал Колберн, сажая ребенка себе на плечо, — если кто любит меня, пусть беспокоит.
И, помедлив с минуту, добавил довольно смело:
— Пока что мне редко доставляют такое беспокойство.
В ответ миссис Картер залилась еще более ярким румянцем. В таких случаях женщины любят сказать что-нибудь совсем невпопад, и Лили вдруг заявила, что надвигается дифтерит, газеты последние дни очень много пишут об этом.
— Как бы Рэвви не заразился, — сказала она. — Говорят, по соседству кто-то уже хворает. Не сбежать ли мне с мальчиком куда-нибудь на недельку-другую?
— Не советую, — возразил Колберн, — потому что везде кто-нибудь чем-нибудь да болеет. Один единственный случай — еще не повод для паники. Да имей я сорок детей и то не стал бы тревожиться.
— А если у вас не сорок, а только один? — ответила миссис Картер очень серьезно.
Тут появился доктор и сообщил весьма жизнерадостно, что никакой эпидемии нет и в помине, а если бы и случился где дифтерит, он не проникнет в квартал, где детей сытно кормят и тщательно моют.
— Что действительно нам сейчас угрожает, — сказал он, — это микроб национального чванства. Весь мир слагает нам оды, поет похвалы. Все страны Европы приветствуют нас, выходят навстречу нам с арфами и кимвалами, примерно как дочери Иудеи встречали Давида, побившего Голиафа. Сейчас я вам прочитаю, что пишут газеты.
Он развернул «Ивнинг пост», снял одни и надел другие очки и прочитал им подборку из европейских газет, посвященную взятию Ричмонда и капитуляции войск генерала Роберта Ли.[173]
— Это похлеще наших речей к четвертому июля,[174] — заметил, выслушав, Колберн. — Просто хочется выйти на взморье, повернуться лицом на восток и отвесить низкий поклон через Атлантику. Как бы у американцев не выросли павлиньи хвосты. С павлиньим хвостом нашим детям будет легче выслушивать комплименты. Дарвин ведь учит, что условия среды порождают новые виды.
— Европейцам мы нравимся, кажется, больше, чем сами себе, — заметила Лили. — Я и не знала, что мы такой великий народ, как считает месье Лабуле.[175] Ты тоже не знал, папа?
— Я об этом долго молчал, — заявил доктор. — Пока наша страна погрязала в позоре рабовладения, нам нечем было гордиться. Но сейчас все по-иному. Европейцы судят разумно. Мы совершили великое дело. Со стороны ведь виднее, а у нас это смогут понять до конца только наши потомки. Но могу кое-что сказать и теперь. Мы сыграли пятое действие в этой великой драме борьбы людей за свободу. Первым действием было христианство. Вторым — Реформация. Третьим — война за независимость США. Четвертым — французская революция. И пятым — борьба за свободу для каждого человека вне зависимости от расы и цвета кожи, демократическая борьба за уравнение народной массы с привилегированным меньшинством. Мы преподали урок человечеству, который сами не в силах еще осознать. Снова напомнили миру о демократии, о тщете олигархии, о беззаконности цезаризма.
— В конечном счете добро побеждает, — вывел мораль Колберн.
— Да, и как верно сказал четыре года назад президент Линкольн, мудрый и чистый душой мученик за дело свободы: правота дает силу. Наша система труда породила силу, а система наших врагов — одну только слабость. Север живет свободным трудом; нас — двадцать миллионов, и богатства наши бессчетны. Юг живет рабством, у них двенадцать миллионов, но из этих двенадцати половина — голых и босых, к тому же еще тайных противников Юга. Правое дело всегда побеждает, потому что рождает силу. На чьей стороне бог, у того и оружие сильней. Еще хочу подчеркнуть, что за годы войны у нас выковался сильный характер. Мы теперь не тридцать миллионов скучняг, как нас называл Карлейль.[176] И что за крайности проявились в нашем характере! Бутс — это новый Иуда Искариот! Или Блекберн, который берег одежду умерших от тифа людей, в надежде заразить всю страну. И этим злодеям противостоит Авраам Линкольн! Равный Сократу[177] своим здравым смыслом и безыскусственным юмором, но еще чище душой, проницательнее, величавее. Эти годы, которые мы пережили, годы с Линкольном, Грантом и Шерманом,[178] позволяют нам снова поверить, что человек рожден от высших существ. Нам довелось повидать истинных демонов, но мы видели и богов. Теперь я могу снова, как в детстве, сесть за Плутарха[179] и снова поверить в реальность великих людей, потому что я видел их сам, своими глазами. И я совсем по-иному буду теперь читать «Потерянный рай», потому что сам видел, как небесная рать давала бой Сатане.